* * *
В Кеми быстро ошвартовались. Зазвучали команды:
- Первая рота, выходи на берег. Вторая - приготовиться. Сержант Торопов, к комбату! Сержант То-ро-пов!
Команда ледокола вышла провожать солдат. Они сбегали по узким досочкам сходней и растворялись в темноте.
- Спасибо, командир, - подошел к Качараве комбат. - Хорошо доехали. И вам, товарищи, спасибо, - обратился он к стоящим тут же морякам. - Может, еще свидимся.
- Обязательно свидимся, - ответил за всех Элимелах.
- Товарищ комбат, - раздался рядом зычный бас. - Тут кто-то котелочек утерял, может быть, хозяин найдется?
Из темноты выступила грузная фигура боцмана Павловского. Он протянул офицеру котелок, который почти целиком умещался на широкой его ладони. Для убедительности осторожно осветил находку электрическим фонариком.
- Вот растеряхи, - смущенно сказал комбат. - Молодежь ведь.
Не дожидаясь рассвета, "Сибиряков" отправился в Архангельск. Теперь на борту его были раненые, путь которых лежал в далекий тыл. Подсадили и группу рыбаков. Их артель вела промысел в Баренцевом море, в котором лов рыбы не прекращался, несмотря на опасность встречи с вражескими подводными лодками. Рыба была сейчас особенно нужна стране.
Поднимался ветер. Ох, как некстати был он! Волны все сильней и сильней качали судно. Моряки с досадой думали о том, что море разыграется не на шутку. И не о себе были заботы, а о тех, кто лежал на носилках в кубриках и трюмах корабля,
Не спалось Элимелаху, которого Качарава с трудом уговорил пойти отдохнуть. Нервы, натянутые до предела заботами минувших суток, не могли упокоиться. Неожиданно зашалило сердце. Еще в Кеми Зелик Абрамович почувствовал вдруг резкую, щемящую боль в груди. Правда, она скоро прошла, а вот сейчас сердце снова дало о себе знать. "Не вовремя, очень не вовремя расклеился ты, комиссар", - выговаривал он себе.
Элимелах встал, надел китель и отправился на нижнюю палубу. Шел, широко расставляя ноги, придерживаясь руками за переборки узких проходов, - при сильной бортовой качке ходить нелегко.
В кубриках, куда поместили тяжелораненых, стоял дурманящий, тот особенный запах, который присущ операционным и перевязочным. Пахло кровью, бинтами, спиртом, хлороформом. Бледные, осунувшиеся солдаты старались крепиться, чтобы лишний раз не беспокоить врачей и санитаров. Но иногда боль становилась невыносимой, и тогда раздавались сдержанные стоны.
В одном из кубриков Зелик Абрамович нашел радиста Анатолия Шаршавина и шифровальщика Михаила Кузнецова, секретаря комсомольской организации судна.
- Санитары не управляются, мы тут помогаем, - тихо объяснил Кузнецов комиссару. - А вот тому парню очень плохо, с ним все время врач.
- Правильно, Миша, молодцы, - качнул головой Элимелах.
Шаршавин, став на колени у койки, поддерживал ладонью голову больного. Шторм кидал пароход с борта на борт, и раненых это сильно беспокоило.
- В соседнем кубрике Алферов, Жеребцов, сигнальщики Алексеев, Новиков, Синьковский, - продолжал комсорг. - Сменились с вахты и тоже дежурят. Все комсомольцы тут, кроме Дмитриева. Его укачало. - И, как бы оправдываясь за товарища, матрос добавил: - Он ведь после болезни...
- Ладно, ладно, все хорошо. Скажи, дорогой, в какой кубрик мне идти, раз ты этим делом руководишь?
* * *
Уважают моряки кочегаров. Кормить углем дышащие жаром топки - дело трудное: нужны и большая физическая сила, и тренировка, и привычка. Простоять вахту в котельной, да еще в шторм, возьмется не всякий. А бывает, приходится подменить товарища.
Занедужилось в этот раз Лене Дмитриеву. Такой здоровый, крепкий парень, а тут вдруг закачало. Наверно, потому, что неделю хворал. Вышел как-то из котельной на палубу разгоряченным, обдало холодным ветром, и простыл кочегар. Теперь-то вроде и поправился, но тревожные сутки и шторм снова свалили его. Сначала не поддавался и вместе с Чечулиным шуровал у топки, потом затошнило, повалился на уголь и скис совсем.
Произнес виновато:
- Не могу, Николай Федорович, что хочешь делай.
- Надо бы Деду сказать, - ответил Чечулин.
- Позвони, друг.
Через несколько минут старший механик Николай Григорьевич Бочурко спускался вниз. Следом за ним шел ученик машиниста, большеглазый круглолицый паренек, и о чем-то просил.
- Сказал - не разрешаю, и все. Идите, Прошин, в кубрик, - сердито обрезал Бочурко.
Но юноша не спешил выполнять приказание, остановился у трапа и стал ждать. Старший механик подошел к Дмитриеву, о чем-то тихо спросил, потом похлопал кочегара по плечу, подал руку, помог подняться.
- Отлежись, пройдет, это бывает. - И тут же строго крикнул притихшему юноше: - Ну, чего смотрите, Прошин? Помогите товарищу, проводите в кубрик.
- Есть, - встрепенулся тот и, уже поднимаясь по трапу, обернулся и еще раз спросил: - Разрешите?
- Вот ведь привязался! - вопросительно глядя на Чечулина, проворчал Бочурко. - Может, и вправду разрешить? Как, Николай Федорович, возьмешь его в напарники?
- Да уж возьму.
- Ладно, Юра, переодевайся.
Бочурко дождался, когда вернулся Прошин. Как у заправского кочегара, на голой его шее был повязан цветастый платок. Не говоря ни слова, он взял лопату и встал рядом с Чечулиным.
- Ну, подкинули, что ли? - улыбнулся тот. Набрал в совок угля и, сделав три быстрых шага, легко швырнул его в красную пасть топки.
Вахта продолжалась.
Ученик машиниста
ПОНАЧАЛУ кто-то из моряков назвал его "Младен - большие глаза". Так и пристала кличка. Когда появился на "Сибирякове" Юра Прошин, точно никто бы не сказал. Просто однажды увидели моряки на палубе кареглазого паренька.
- Ты кто такой? - спросили его.
- Юра.
- А чего тебе здесь, Юра, нужно?
- Буду с вами плавать, учиться на машиниста, - с легким армянским акцентом без тени смущения ответил юноша.
- Да ты же еще младенец. Сколько лет-то?
- Уже паспорт получил.
- Ух, ты! - рассмеялись матросы. - Ну, тогда человек взрослый. Куришь?
Юра отрицательно мотнул головой.
- И водку не пьешь?
Щеки Прошина стали пунцовыми. Он понял, что над ним смеются. Резко повернулся и убежал в кубрик.
- Обидчивый, - сказал кочегар Павел Вавилов.
- Вы, ребята, не очень... Любить вас не будет.
Но Юра быстро забыл этот разговор. И хоть порой его называли Младеном, больше не обижался. Он не мог не почувствовать, что в груди этих суровых и с виду сердитых людей билось доброе, отзывчивое сердце. Те, кто был старше, относились к нему по-отечески, потому что на берегу и у них были дети. Думали люди о доме, и хотелось им найти в юноше близкое, знакомое, что бы сгладило хоть немного тоску по семье. Вот и находили в Юре сходство со своими пострелятами.
Как-то зазвал Прошина к себе в кубрик командир носовых
орудий старшина Василий Дунаев. Долго рассказывал о сыне
Генке, а потом показал свою фотографию, на которой снят был в форме военного матроса, на лоб чуть надвинута бескозырка с надписью "Северный флот".
- Вот хочу Генке послать эту карточку на память об отце. Как ты думаешь?
- Можно, - согласился Прошин. На обороте увидел надпись, спросил: - Можно прочесть?
- Читай, читай, зуек{3}.
И Юра прочитал: "На долгую добрую память сыну Геннадию Васильевичу от папы В. М. Дунаева. Гена, не рви и не мни, а храни".
- Ну как? - спросил артиллерист.
- По-моему, хорошо.
- Тогда пошлю. Я с тобой просто посоветоваться хотел, ну, как с молодым, что ли, поколением. Значит, говоришь, понравится ему такая фотокарточка?
- Непременно.
Дунаев нежно потрепал черные Юрины вихры.
По-иному относились к Прошину молодые моряки. Те были понятней, ближе, и в разговоре с ними Юра чувствовал себя не таким уж мальцом. Кузнецов, узнав о способностях парня к рисованию, немедленно приобщил его к выпуску боевых листков, поручил вести карту боевых действий на фронтах. Сводки были неутешительные: красную извилистую ленточку все еще приходилось передвигать на восток.
Как правило, сводки принимали по радио Петр Гайдо или Анатолий Шаршавин. С ними Юра близко подружился, особенно с Анатолием. Нравился он Прошину веселым нравом, острыми шутками, страстной приверженностью к технике, которую Юра тоже любил. О технике радист мог беседовать часами, фантазировать, какая она будет, ну, допустим, через сто лет. Шаршавин постоянно что-то мастерил, совершенствовал, выдумывал. Когда у Юры выдавалась свободная минута, он бежал к товарищу.