- Ты кто такой? - спросили его.
- Юра.
- А чего тебе здесь, Юра, нужно?
- Буду с вами плавать, учиться на машиниста, - с легким армянским акцентом без тени смущения ответил юноша.
- Да ты же еще младенец. Сколько лет-то?
- Уже паспорт получил.
- Ух, ты! - рассмеялись матросы. - Ну, тогда человек взрослый. Куришь?
Юра отрицательно мотнул головой.
- И водку не пьешь?
Щеки Прошина стали пунцовыми. Он понял, что над ним смеются. Резко повернулся и убежал в кубрик.
- Обидчивый, - сказал кочегар Павел Вавилов.
- Вы, ребята, не очень... Любить вас не будет.
Но Юра быстро забыл этот разговор. И хоть порой его называли Младеном, больше не обижался. Он не мог не почувствовать, что в груди этих суровых и с виду сердитых людей билось доброе, отзывчивое сердце. Те, кто был старше, относились к нему по-отечески, потому что на берегу и у них были дети. Думали люди о доме, и хотелось им найти в юноше близкое, знакомое, что бы сгладило хоть немного тоску по семье. Вот и находили в Юре сходство со своими пострелятами.
Как-то зазвал Прошина к себе в кубрик командир носовых орудий старшина Василий Дунаев. Долго рассказывал о сыне Генке, а потом показал свою фотографию, на которой снят был в форме военного матроса, на лоб чуть надвинута бескозырка с надписью "Северный флот".
- Вот хочу Генке послать эту карточку на память об отце. Как ты думаешь?
- Можно, - согласился Прошин. На обороте увидел надпись, спросил: - Можно прочесть?
- Читай, читай, зуек[3].
И Юра прочитал: "На долгую добрую память сыну Геннадию Васильевичу от папы В. М. Дунаева. Гена, не рви и не мни, а храни".
- Ну как? - спросил артиллерист.
- По-моему, хорошо.
- Тогда пошлю. Я с тобой просто посоветоваться хотел, ну, как с молодым, что ли, поколением. Значит, говоришь, понравится ему такая фотокарточка?
- Непременно.
Дунаев нежно потрепал черные Юрины вихры.
По-иному относились к Прошину молодые моряки. Те были понятней, ближе, и в разговоре с ними Юра чувствовал себя не таким уж мальцом. Кузнецов, узнав о способностях парня к рисованию, немедленно приобщил его к выпуску боевых листков, поручил вести карту боевых действий на фронтах. Сводки были неутешительные: красную извилистую ленточку все еще приходилось передвигать на восток.
Как правило, сводки принимали по радио Петр Гайдо или Анатолий Шаршавин. С ними Юра близко подружился, особенно с Анатолием. Нравился он Прошину веселым нравом, острыми шутками, страстной приверженностью к технике, которую Юра тоже любил. О технике радист мог беседовать часами, фантазировать, какая она будет, ну, допустим, через сто лет. Шаршавин постоянно что-то мастерил, совершенствовал, выдумывал. Когда у Юры выдавалась свободная минута, он бежал к товарищу.
Иногда на Шаршавина находило лирическое настроение. Тогда он доставал из чемодана клеенчатую тетрадку, куда записывал полюбившиеся ему стихи, и читал их вслух. Читал выразительно, вкладывая в слова всю душу. Порой мурлыкал песни. Громко петь не решался, сетуя на отсутствие "абсолютного" музыкального слуха. И поскольку пора была военная, пел "Каховку", "За далекою Нарвской заставой" или "Уходили комсомольцы на гражданскую войну". Юра подтягивал, и мелодия сразу звучала стройнее.
- Хороший у тебя голос, - завидовал Анатолий. - Только ты как-то по-кавказски слова выговариваешь.
- А это потому, что я в Армении долго жил. Отец на железной дороге работал. Мать рассказывает, что я сначала по-армянски лучше говорил, чем по-русски.
Шаршавин смеялся:
- Вот здорово!
Как-то задумался и спросил:
- А красиво небось на Кавказе? Сам знаю, красиво! Жалко, что не побывал в тех местах. Теперь война - значит, не скоро побываю. Я, Юра, и дом-то свой плохо помню, так уж случилось. Воспитали меня, брат, Родина да комсомол.
- Что же, значит, у тебя никого и нет?
- Как нет? Друзей у меня много. А еще есть подружка, хорошая такая дивчина Нина, на полярной станции Тикси радисткой работает.
Эту свою сердечную тайну Анатолий поверял не всем. А Прошину что же не сказать, он как младший брат и подтрунивать не станет.
Однажды во время рейса зашел Юра в радиорубку, когда там дежурил Шаршавин. Анатолий сидел с наушниками и что-то записывал. Увидев Прошина, показал рукой: садись и жди. Кончил принимать, обернулся.
- Вот и с Архангельском поговорил. Теперь цифирки Кузнецову передам, а он расшифрует для капитана. Нравится тебе моя работа?
- Интересная.
- Интересная, брат, не то слово. Величайшая вещь радио. Включишь - и весь мир слышишь, как демон. Знаешь, Лермонтов писал? Так этот самый демон всю землю с высоты видел. А я слышу и друзей своих по голосу узнаю. Ты вот, скажем, наденешь наушники, пипикает что-то: точка-тире, тире-точка. А для меня это музыка. Сразу назову, какой радист в эфир вышел.
Шаршавин выразительно подмигнул.
- И есть, Юра, один голосок, который я из тысячи узнаю. Сердце останавливается, чтобы стуком своим не мешать.
- Нина? - нерешительно спросил Прошин.
- Она, - кивнул головой Анатолий. - И такая, знаешь, досада. Настроился бы на знакомую волну, поговорил по душам, а нельзя. Военное время, порядки строгие. По личному вопросу ни-ни. Хочешь, тебя радиоделу учить буду? неожиданно предложил Анатолий.
- Я, Толя, уже занимаюсь с Николаем Григорьевичем. Машину нашу изучаю. Еще он мне математику и физику преподает. Давай потом, через годок.
- Потом... Эх, ты... - обиженно фыркнул Шаршавин. - Не понять тебе романтики вольных сынов эфира. Иди изучай свою машину и ешь кашу с сахаром.
- Ну и буду есть! - в свою очередь, обиделся Юра и стремглав вылетел из рубки.
Сахар в каше. По этому поводу моряки подтрунивали над Прошиным чуть ли не с первых дней его появления на пароходе. Неделю он молчал, а потом не выдержал и, улучив минутку, зашел на камбуз к старому Сибиряковскому коку Зайцевскому.
- Сергей Михайлович, скажите, правда, что вы мне кашу сахаром посыпаете, потому что я тут самый молодой? Вроде как ребенку?
Широкое доброе лицо Зайцевского расплылось в улыбке.
- Шутки они с тобой шутят, Юрочка. Просто тебе по норме положено, потому как ты некурящий. Это закон такой. Не обращай внимания, ешь себе на здоровье.
После такого объяснения Прошин было успокоился, но разговор с Шаршавиным снова вывел его из равновесия. Прямо из радиорубки Юра ринулся на камбуз. Зайцевский полез в шкаф, нашел толстую папку и долго перебирал какие-то бумажки. Наконец нашел то, что искал, и показал Прошину:
- Гляди, выписка из военного приказа. А пароход наш поставлен на все виды военного довольствия. Что здесь говорится? Не куришь - получай сахар.
- Сергей Михайлович, ну его, приказ! Вы мне больше сахар не кладите.
- Вот те на! Приказ, значит, нарушать? Нет, сынок, этого я не могу, я солдат. И коли уж мне поручили, кому что класть, так оно и будет.
Увидев, как рассердился старый повар, Юра робко попросил:
- А можно, раз уж положено, этот самый сахар отдельно выдавать, чтобы не видели.
- Ты бы так и сказал сразу, - потеплел Зайцевский. - Так и будем делать.
- Спасибо, Сергей Михайлович, а я им еще докажу, что я вовсе не Младен, вот увидите.
* * *
Сдав вахту в котельной, Прошин вымылся под душем и вместе с Чечулиным поднялся в кубрик. Матросы вопросительно глянули на кочегара. Тот кивнул: дескать, все в порядке - и ласково сказал юноше:
- Локоть-то перевяжи, чтобы не саднило. На-ка вот бинтик чистый.
Дмитриев приподнялся на койке.
- А мне, братцы, уже полегчало, хотел идти подменять. Иди-ка сюда, Юра, я тебе руку забинтую. Упал, что ли? Бывает, со всеми бывает, когда шторм. Он, кажется, утихает, вот и мне лучше.
Через полчаса Чечулин с Прошиным сидели в столовой. Зайцевский сам угощал своих любимцев. Кок с интересом расспрашивал, как прошла вахта. После жаркой лапши подал душистую пшеничную кашу, щедро сдобренную сливочным маслом. Поставил тарелки на стол и, подойдя к Юре, таинственно из-за спины подал ему маленький бумажный кулечек. Юра посмотрел на Чечулина. С невозмутимым видом тот деловито орудовал ложкой. И Прошин решился. Он понял, что испытания уже позади, что сахар сегодня будет особенно сладким и никто не позволит себе обычной шутки. Юра улыбнулся и сказал: