Выбрать главу

Якова и Григория старик боялся из-за их жадности. Он все время старался посеять между братьями вражду и неприязнь, хитро действуя через жен. Это всегда удавалось и позволяло оттягивать раздел богатства, несмотря на настойчивые требования сыновей.

Но хуже всего был страх перед богом. Жизнь в камском крае, волчьи законы борьбы заставили его надолго позабыть о страхе перед богом, но с приходом старости этот страх вернулся вновь и остался при нем в четырех стенах избы в Конкоре, и усиливался в часы полного одиночества, когда боялся он всякого шороха.

Истовой, крепкой веры в бога у Иоаникия никогда не было. Он крестился, но делал это больше от суеверия. И теперь его вера в бога, рожденная страхом, становилась болезненным исступлением, охватившим его с полной силой после встречи с игуменом Питиримом. Он сразу подпал под его власть, слушая поучения о часе раскаяния. Ради Питирима выстроил он монастырь на горе, укрепил его, как крепость, с надеждой задобрить бога и получить его помощь еще здесь, в этом мире, в виде продления жизни. Питирим же при всякой встрече шептал об одном и том же: о подвижнической жертвенности угодников, намекал насчет завещания богу всего богатства. Иоаникий часами простаивал на молитве и не находил в ней утешения. Произносил заученные слова, а мысли были далеки от бога, всегда о земном и суетном.

Время шло.

Сыновья Григорий и Яков, погрязшие в делах семейных и торговых, не видели душевных терзаний престарелого отца, вечно требовали раздела, запугивали отца Семеном: дескать, Семен намерен вот-вот отобрать все богатство себе одному. Старик не знал, что делать. Ведь сам Семен никогда не говорил с ним о деньгах, жил иной заботой, старался увлечь отца широкими замыслами об утверждении Руси на новых землях.

Порой Иоаникий начинал подозревать, что Семен просто усыплял его подозрительность, тихонько подбираясь к нажитому отцом. Уж не для отвода ли глаз он усмирял братьев, когда те слишком явно давали отцу чувствовать их права и противились его воле, воле живого родителя?..

Гроза понемногу затихала.

Небесный рокот катился реже. Молнии уже не так ярко освещали избу. Иоаникий повторял заученные молитвы и, как всегда, не слишком верил, что молитва его угодна богу. Смотрел на лики икон, не видел в них ни сострадания, ни участья...

4

В Конкоре наступил вечер.

Лиловые с синими потеками небеса отяжелели от звезд.

Ветер с Камы шевелит за монастырскими стенами листву берез и осин.

В келье игумена Питирима единственное украшение – книги. Тяжелые, с медными застежками и кожаными переплетами. Некоторые раскрыты на столе – на страницах видны следы пальцев и пятна воска.

От лампад на темных иконах – пятна света. У стены на полу – гроб с коротким березовым чурбашком в изголовье. Крышка от гроба прислонена к стене.

Высокий, сгорбленный игумен Питирим стоял у аналоя. Худое лицо аскета до самых глаз заросло длинной рыжеватой бородой. Клобук надвинут до пушистых бровей.

Семен Строганов говорил игумену приглушенно и жестко:

– Что-то, отец Питирим, замечаю: перевелись праведники среди наших пастырей духовных. После Стефана Великопермского ни одного подвижника в здешних землях не обреталось. Как о сем судишь?

Игумен покачал головой:

– Не возьму в толк, куда речь свою клонишь, Семен Иоаникиевич. Или хулить облыжно меня собираешься? Кто-либо, верно, поклеп возвел?

– Речь клоню к тому, что ты, как слышу, родителя нашего гневом божьим запугиваешь, будто дите малое. Поучаешь его всю власть над богатством тебе передать. Святым себя выставляешь и его к себе в монахи зовешь. Того гляди, поверит в твою святость Аника Строганов.

– Еще что выскажешь?

Игумен медленно перешел к столу, зажег от лампады свечу. Семен спокойно встретил его долгий, колючий взгляд.

– Постой, не торопи. Все скажу, что потребно мне. Кое-что в моем сказе тебе не по сердцу придется, но и подумать о многом заставит. С монахами беседовать редко случается: скуп я на слова для черноризцев. Но уж ежели начал, то не обессудь, доскажу. Неласково глядишь на меня, инок смиренный! Только, сколь ни гляди, глаз своих перед тобой долу не опущу. Жесткие у тебя глаза, но сие для меня не велика невидаль! Случалось встречать глаза того жестче, самой смерти доводилось в очи засматриваться. Как видишь, и перед той не оплошал!

– Напраслину плетешь.

– Неужели отопрешься, что звал родителя нашего в монашество?

– А вот и не отопрусь. Пошто не спросил, почему зову его в монастырь?

– Потому, что сам эту причину знаю.

– Знаешь, стало быть, что вконец сыновья замучили своего отца пужанием: дескать, намерены они отнять у него золото и все богачество строгановское? Невмоготу мне стало глядеть, как родитель ваш сынов своих, что голодных волков, боится. Во спасение от вас зову раба Иоаникия в монашество, под охрану господней десницы, уберечь хочу его от вашей греховной суеты. Ведь помрет родитель – вы могилу ему вырыть позабудете, недосуг вам будет! Станете, кровеня друг дружку, богатства делить, потом жить зачнете шибче царского. Жен да полюбовниц самоцветами и жемчугами засыплете, а господу богу медяка на свечку пожалеете.

Постепенно повышая голос, игумен гневно выкрикивал:

– Приобык ты, Семене, не отца единого, но всех добрых людей на Каме пужать. Воеводы царские и те перед тобой помалкивают. Один я тебя не боюсь. Молчанием своим тебя не возрадую. Встану вот сейчас перед иконами и прокляну тебя навек. Скажешь, что проклятия моего не боишься? Скажешь, а?

От приступа гнева все тело игумена сотрясалось. Умолкнув, он опустился в кресло, склонил голову и схватился за подлокотники. От тяжелого дыхания грудь его подергивалась. Он зашептал, будто творил про себя молитву:

– Спаси, господи, от оборотня! Упаси, господи, от Семена, лютого беса в человечьем обличий.

Постепенно успокоившись, монах приоткрыл один немигающий глаз, устремил его на Строганова.

– Стоишь? Станешь сейчас помилования у меня вымаливать?

– Стою. Жду, когда проклинать начнешь. Охота послушать, какие слова скажешь.

Игумен прикрыл глаз. Из-под плотно сжатых век потекли слезы.

– Прости меня, Семен Аникьич. Прости, что грешного гнева своего не одолел, пастырь недостойный!

Игумен вдруг торопливо сполз с кресла, упал на колени и склонился перед гостем в земном поклоне, визгливо выкрикивая невнятные слова. Строганов не пошевелился, сказал спокойно и холодно:

– Встань, отче Питирим! Не обучен ни в проклятиях, ни в раскаянии правды признавать.

После слов Строганова игумен быстро поднялся на ноги, спросил шепотом:

– В бога, стало быть, не веруешь, ежели силы его проклятия не признаешь?

– Тебе про то лучше известно. Надо тебе не игуменом в монастыре быть, а кликушей на паперти стоять да страшными пророчествами баб в пот вгонять. Садись в кресло крепче. К концу моя речь с тобой подходит.

– Стоя дослушаю. Хозяин я в своей келье.

– Сказал, садись!

От неожиданного окрика игумен попятился и сел в кресло. Дзерь кельи чуть скрипнула и приоткрылась. Семен неслышно сделал несколько шагов к двери, с силой толкнул ее ногой. Она распахнулась, тяжелая створа сбила кого-то с ног. Игумен закричал не своим голосом:

– Убил инока, душегуб! За что порешил, окаянный?

– Не тревожься. Доносчики и слухачи живучие. Отлежится.