Тит сполз с одра и распростерся перед Евагрием, умоляя:
– Прости меня!
Но Евагрий, вырываясь из державших его рук, твердил с бранью:
– Не прощу ни в этом веке, ни в будущем!
И такой разжег в себе огнь, что кровь его изменила свой состав и цвет, лицо синевой налилось, рот перекосился, и вдруг повис тучным телом на руках у иноков. Те опустили его на пол и увидели, что он мертв.
– Смотри-ка, отче Тит, – сказали они, ужаснувшись, – как Господь покарал отца Евагрия. В адской лютости, не покаявшись и не причастившись, он испустил дух.
– Да ну! – сказал Тит, подняв лицо от полу.
Увидел Евагрия, лежавшего бездыханно, проворно встал и перекрестился:
– Слава тебе, Господи!
– А ты никак исцелился, отче Тит, – сказали старцы.
– Подлинно! – воскликнул Тит. – Я здоров совсем, милостью Божьей!
И, взяв свою постель, пошел по обители возвестить о чудесном своем исцелении. А Евагрий был погребен со страхом и плачем, и Тит тоже плакал тихими слезами.
Много бывало разного, о чем Феодосию как игумену исправно доносили.
И лентяйничали, и скоромное ели, и деньги друг у друга отнимали, и хуже.
Он старался занять их работой: трудились бы да молились и не думали о чем не надо.
Написал прошение князю Изяславу: «Бог умножает братию, а места у нас мало. Ты бы нам отдал гору над пещерами», – и Изяслав прошение уважил. Феодосий велел копать длинный подземный ход, целую улицу, и кельи по сторонам: чтоб не разбредались, держались на виду.
И большую пещеру ископали, для церкви.
Новую обитель обнесли оградой, у ворот посадили привратника, чтоб не было праздного шатанья в город и иных соблазнов.
Также занимал их умы трудами в книгохранилище. Кто хорошо знал по-гречески, те у него переводили книги. Имевших красивый почерк усаживал за переписку. Многим это нравилось, состязались во всяческих изощрениях и завитушках. Другие рисовали заглавные буквы, третьи переплетали во славу Божью, чистым делом отвлеченные от искушений.
К тогдашним временам относится второе чудо Феодосия.
Пришел к нему эконом и сказал:
– Припасы кончились, деньги кончились. Завтра братии нечего будет есть.
Феодосий ответил, не вставая с колен, – он молился:
– О чем заботишься? Завтрашний день не настал еще. Будет день, будет и пища.
И продолжал молиться. Эконом ушел. Спустя немного Феодосий позвал его и показал:
– Смотри.
На столе лежала золотая монета и светила, как маленькая луна.
– Видишь, – сказал Феодосий, – Господь о нас позаботился.
И рассказал, что после ухода эконома вошел молодой воин в доспехах, положил монету на стол и удалился.
Ворота ограды были заперты, никто не видел воина. Братия поняла с трепетом, что то приходил из архангелов кто-либо и что сделалось это по молитве Феодосия.
Пешком, как подобает, пришел поклониться обители греческий монах Михаил. Он не имел вида нищенского, как пещерники, был статен, в новой ризе, волосы и борода ровно подстрижены: он приехал из Константинополя в свите митрополита Георгия. После службы они с Феодосием беседовали вдвоем.
– Ты из какого монастыря? – спросил Феодосий.
– Я, – отвечал Михаил, – из Студийского монастыря, основанного консулом Студием в пятом веке, ты о нем, должно быть, слыхал.
– Как же, – подтвердил Феодосий, – дошло и до нас, как вы богоустроенно живете. Правда ли, будто у вас особо строгие правила, от греха ограждающие, как бронь?
– Грех, – вздохнул Михаил, – любую бронь пробивает. Но кое-чего мы, бесспорно, достигли. По крайней мере у нас почти совершенно покончено с идиоритмом, то есть с вольностью поведения и передвижения. У нас этого нет, чтоб монах делал у себя в келье что хотел, а соскучившись на одном месте, брал посох и суму и отправлялся в другие места по своему усмотрению. Великое единообразие жизни обеспечивает нам порядок в той степени, в какой он вообще возможен в людском общежитии. Первоначальная мысль о необходимости единообразия принадлежит преподобному Пахомию, возмутившемуся беспорядочностью жития святых отшельников в африканской пустыне. Он же, как тебе известно, наметил основные установления, ограничивающие эту беспорядочность. Но собственно устав, которым руководствуется Студийский монастырь, до мельчайших подробностей разработан лишь в девятом веке знаменитым Феодором Студитом, нашим иноком. Там предусмотрен каждый возможный шаг спасающегося брата и всё учтено, чтоб не дать ему споткнуться.
– Неужто каждый шаг? – спросил Феодосий. – И ты можешь ознакомить меня с этим уставом?
– Изволь. Среди книг, мной привезенных, есть краткий список устава. Я с радостью дам тебе его переписать. Полный же устав, исправленный патриархом Алексием, содержит несколько обширных пергаментных свитков и хранится у нашего монастырского библиотекаря отца Ефрема.
– Скажи, – подумав, спросил Феодосий, – вот я вижу твой вид холеный, волосы у тебя ниспадают лоснистыми волнами, одежда новая, – так положено по вашему уставу или же это есть отклонение от него, идиоритмическая вольность?
– Я благословен на эту вольность, – отвечал Михаил, – вернее, вынужден к ней моим назначением в свиту митрополита. Отправляя нас за рубеж, в Константинополе заботятся, чтоб мы выглядели приятно для чужих глаз и с блеском представляли святую соборную и апостольскую церковь. У себя же в монастыре мы в смысле одежды, как и в других смыслах, стеснены всевозможно. По Студитову уставу даже не имеем собственного платья, вообще никакой собственности, будь то деньги, или пища, или игла для шитья.
– О премудрое установление! – воскликнул Феодосий. – Собственность – чума, проказа, растление души! Дело пойдет лишь в том случае, если ни у кого из нас не останется даже иглы для шитья, но всё будет принадлежать обители. Только тогда сумеем истинно служить Господу Богу нашему.
– Не уповай чрезмерно, – заметил Михаил. – Не так всё это просто.
– Брат мой, – возразил Феодосий, – но ведь что-то с ними надо делать, чтоб не грешили ежеминутно, и суеверие вкупе с земными страстями не вытеснило веру, и не ушло бы от них вечное блаженство.
– Что-то делать надо, – согласился Михаил. – Но вряд ли устав так уж содействует укреплению веры. Для укрепления веры, я считаю, полезней всего чудеса.
– К чудесам привыкают.
– К уставу тем более.
– Может быть, – сказал Феодосий, – у вас в Греции меньше пропастей, куда слабому ничего не стоит сорваться. У нас же устав нужнее, чем чудеса.
– У нас, – ответил Михаил, – пропастей настолько же больше, насколько Константинополь богаче, многолюдней и просвещенней Киева.
– К примеру, у вас нет волхвов, – сказал Феодосий, – этих богоненавистников, подстрекающих народ на бесчинства, и старые идолы у вас давно перебиты, а нашим еще молятся, ох, многие, куда наш взор не досягает… А известна ли в Греции мерзостная ересь, называемая христовством?
– Не о той ли говоришь ереси, когда мужчины и женщины надевают белые одежды и кружатся, призывая духа?
– И докружившись до одури, падают в корчах, выкликают, бьются, как бесноватые…
– И одни впадают в блуд, а другие оскопляют себя, заливая блудилище кровью, – продолжал Михаил. – Не то чтоб эта ересь была у нас распространена, но мы знаем о ней, поскольку из наших краев она исходит издревле.
– Неужели? К нам в Киев ее занес скопец Адриан еще при князе Владимире, крестителе. Так что ересь пришла вслед за истинной верой, по стопам ее. Иные полагают даже, что обе они растут из одного зерна, и истина и ересь. Что есть блудомыслие – ибо возможно ли, чтобы в чистейшем источнике, едва забил он, уже таилась отрава?!
– Нет, – сказал Михаил. – Христовское извращение древней, чем христианская вера. Оно существовало задолго до того, как над Вифлеемом зажглась звезда. Адриан, очевидно, почерпнул его у болгарских богомилов, а болгарские богомилы у азиатских манихеев, а те ведут свое начало от наших гностиков и Филона Александрийского – и дальше это уходит, бог весть в какие дали.