– И еще выскажу мысль, – заключает он, – в защиту наших приобретений, и она не менее важна. Время нынче грозное, неизвестно, что может быть с обителью, если не станет она на земле крепко и властно. Ступай.
И затворяется снова, чтобы без помех прочитать полный Студитов устав.
Он выходит из затвора с нововведениями, долженствующими установить в растущей обители порядок совершенный и окончательный. С сего дня братия разделена по четырем степеням, каждый знает свое место пред Господом, каждой степени даже особая одежда. К примеру, великие схимники ходят в мантиях, а обыкновенные монахи мантию носить не могут. Но и те и другие обязаны игумену беспрекословным повиновением. А главное, никакого отныне своего имущества, всё монастырское; сверх того, что даст обитель, ничего тебе не положено; возьми и поклонись, и всё. Наипаче же – собственными деньгами не марай душу, на веки веков о них забудь.
Весь большой светлый день и звездная ночь расчленены на множество отрезков, и указано: в какой отрезок что делать и какой молиться молитвой. Когда нет службы в церкви и кончены совместные работы – не броди без толку, не шастай по кельям, сиди у себя и рукодельничай. И при этом пой божественное. Да не абы как, а чтоб слышно тебя было. А еда только в трапезной, общая, в келье же чтоб мышь и крошки хлеба не нашла.
– Послушай, – спустя время спрашивает Феодосий у Василия, – ты в Студийском монастыре жил, как там у них: бодро исполняют устав или с неохотой?
– Избранные, – отвечает Василий, – исполняют бодро. Им чем утеснительней, тем желанней.
– А с прочими, – спрашивает Феодосий, – как поступают? Епитимия дает помощь?
– По-моему, – говорит Василий, – от епитимии помощь невелика. Просто они большей частью стараются не видеть, когда кто преступает правила. Будто преступления и не было и всё идет как надо.
– Малодушие!
– Много преступлений, – поясняет Василий. – Не хотят срамить обитель.
– Нет, это что же! – говорит Феодосий. – Покрывать грех? Нам не годится!
Как дети, как малые дети! Ропщут, обманывают, не разумея своей же пользы. Соберутся потихоньку, вопреки запрету, и всякую пустоту пересуживают; а один поет божественное, чтоб заглушить разговор – отвести глаза.
Феодосий знает их повадки! Подойдет бесшумно, приложит ухо к двери, сквозь пение различит шушуканье и богоотвратные смешки. Распахивает дверь и входит, стуча посохом. Они бледнеют и встают перед ним. Ох, раскаянья нет в них, только лукавство и робость…
Он их увещевает. Увещевая, плачет. Они молча смотрят на его слезы, темно их молчание. И ходит он, полночи ходит, припадая ухом к дверям.
Если у кого находит в келье еду – приказывает бросать эту неблагословенную пищу в огонь или в Днепр.
Стало быть, у них деньги припрятаны; в пещерах, стало быть, закопаны или, может, в лесу; иначе откуда быть незаконным яствам и напиткам?
Так как уговоры и наказания не помогают, он садится и пишет к ним.
«Возлюбленные, – пишет он, – соблюдем Его непорочные заповеди, не будем ходить вслед похотям, но будем работать Богу. Воину Христову уместно ли лениться?
Я, худый, вещаю вам: надлежит нам от трудов своих кормить убогих и странников, а не праздными пребывать, переходя из кельи в келью. Слушайте апостола Павла, говорящего: праздный да не ест.
Молюсь вам от всей души, любимые мои, не будем в двоедушии!
Вспомним первый свой приход, когда к дверям монастырским приближаемся, не всё ли обещаем терпеть – и поношение, и укор, и уничижение, и изгнание? Соблюдай же, что обещал: никто тебя к этому не нудил. Ныне же все те обещания ни во что вменяем. От жития святых затыкаете уши, чтоб не слышать об их мужестве.
Засветим светильники наши любовью и послушанием. Потрудимся в молитвах, и в бдениях, и во всяких службах.
Услышим звон – негоже нам лежать, но встанем, как нас богоносивый Феодор учит, с Давидовым словом в уме: готово сердце мое, Боже, готово.
После же второго звона ноги свои направим на шествие церковное, имея помыслы не дряхлые, а веселые, ибо в дом Господень идем.
На честь нам столпы и стены церковные, а не на бесчестье.
И нам надлежит стоять с кротостью, не опираясь ни на стену, ни на столп, и руки сложить, а не вешать долу, и с умилением молиться, сон отложив и нечувствительным сделав себя к чиханию и к кашлю.
Когда же начнем псалтырное пение, не высовываться друг перед другом и пение не сбивать, но смотреть в сторону старейшего и не начинать без него: в том доброчинство. И когда начинают песню или аллилуйю, взирать на старейшего, и когда он поклонится, тогда и мы».
Написав, зовет писцов и сажает возле себя – переписывать для всеобщего чтения.
«Как мне не стенать и не тужить, возлюбленные? – переписывают писцы. – Сколько лет минуло, и ни одного не вижу, пришедшего ко мне и вопрошающего: как мне спастись?
Если кто ниву возделывает или виноград и видит плоды произрастающие и трудов не помнит от радости. Если же видит свою ниву поросшей многими терниями – как ему молчать о том, как не стенать?
Молю вас, братия моя любимая, терпением вооружимся.
Не пророков ли предают в беды и напасти? Тех каменьями побивают, других в пещь мечут, иных ко львам.
И апостолов гонят, и в темницу сажают, и укоряют, и они не унывают в стольких бедах, не отвергают упования своего.
И преподобных отцов видим, в терпении житие свое кончающих, как звезды сияющих в памяти нашей.
Поклонимся, и припадем к Нему, и восплачем с покаянием. Поплачем здесь, но получим царство небесное и там утешимся».
Святослав пирует шумно, хвастливо. На сенях, на виду стоят столы, и завесы раздернуты. Гусляры играют на гуслях, ложечники на ложках, вино наставлено бочками, женки бесстыжие песни поют, мужикам на плечо наваливаются. Нарядный, пьяный сидит Святослав, и против него Феодосий в выгоревшей порыжелой одежде из сукна такого грубого, что отчетливо видно переплетение нитей, как у мешковины.
Истязание ему пиры эти. Повадился Святослав призывать его на гульбища, думает – оказывает честь. Как не пойдешь, когда князь велит идти? А ну разгневается? Отнимет милость? Им это недолго. Тогда – что с обителью? Великое дело подставлять под удар? Теперь вот есть Божье указание строить храм Успения Пресвятыя Богородицы, надо выписывать зодчих из Византии, – кому о помощи кланяться? Князю же.
Через то Феодосий и сидит среди непотребства.
Запел свирельный голос, поет молоденькая, чуть не отроковица, бровки – цыплячий пушок, ей бы петь на клиросе в платье послушницы, а она раскрыла детские уста и поет плотское, призывное, ужасное.
Ее перебила старая, обросшая пудами жира, пискливая, как комар, поет и в раже кидает на стол жирные кулаки, горящие каменьями.
– Ты что не ешь, – говорит Святослав и, взяв кусок рыбы с блюда, протягивает Феодосию. – Ешь, отче!
Кусок хорош. Подлива каплет на скатерть. Кругом смотрят: чтит Святослав Ярославич печерского игумена. Из своих рук угощает.
А Феодосию становится невмочь.
Как: слуге Божьему, свыше призванному, свыше вдохновленному, – из этих пальцев принимать куски!
Щелкают ложками ложечники. Плясуны скачут. Хохоча, мужики и женки хватают друг дружку.
В гордыне, какой не знал сроду, обращает Феодосий светящийся свой взор на Святослава. И остановилась над столом Святославова рука с куском рыбы.
– А на суде как будет? – громогласно и внятно спрашивает Феодосий.