Выбрать главу

Вопль, вопль и стон…

– Ату, ату, ату!

С горы в пойму бежали мужики и бабы – Боровиковы варнака собаками травят.

– От Боровиковых не уйдет небось!

Лука орал, чтобы никто не подходил к каторге:

– Мы изловили ворюгу!..

Жилистая бабка Марфа, стоя возле окна в горнице, молилась Исусу, чтоб Он смилостивился и помог собакам и своим мужикам одолеть варнака.

– Спа-а-сите, бра-а-тцы! – поднял окровавленные руки каторжник, упираясь спиною в горы и отпихивая собак ногами. – Али вы анчихристы?! Али на вас креста нету?!

– Повалить бы да связать, – сказал Микита.

– По башке его, по башке дюбни! – крикнул Лука Ларивоныч.

Затравленный пронзительно уставился на Луку и вдруг проговорил:

– Ларивон, а?! Борода-то! Ларивон, а?! – И тут же Микита стукнул его рогатиной по лысому черепу.

Обмякшее тело каторжника медленно осело у горы. Собак оттащили. Веденей гнал прочь пришлых мужиков и баб, но никто не уходил.

Меньшой, Андрюха, глядя на страшное, обезображенное тело, быстро и часто крестился:

– Спаси Христе! Спаси Христе!..

Упираясь локтями в землю, несчастный поднял голову и, дико глядя на всех, прерывисто бормотал:

– Убивцы, убивцы треклятые!.. Ларивон… со общиною… убивцы, исчадие Сатаны!.. Ларивон, а? Ларивон!.. До гольцов дошел!.. Тридцать годов цепи таскал!.. За напраслину!.. Одиннадцать днев по тайге мытарился… звери миловали… Треклятые!.. – И, обессилев, ткнулся лицом в землю. Притих. Подумали – скончался.

Бабы испуганно попятились. Но вот он опять поднял голову и, медленно подтягивая руки, покачиваясь, привстал на колени и тут же свалился на бок.

Долго лежал так, недвижимый и ужасный, хлюпая открытым ртом. Потом потянулся, упираясь лысым затылком в крапивный куст.

– Успокоился, мученик, – сказал кто-то со стороны.

– Сохатый и то не сдюжил бы! И горло порвали, и брюхо располоснули!

– Ладонью молился на покосе Валявиных, когда к Наталье со младенцем подошел. Корочку хлеба просил.

– Такоже!.. Такоже!..

Лука ухватился за рыжую лопату бороды, глянул на всех:

– Чаво не дали корочку? А? Чаво?!

Старец Ларивон не слушал и никого не видел, осовело уставившись на покойника. Отчего он, варнак, сына Луку назвал Ларивоном? Кто он? Про какую общину говорил бродяга? Откуда он знает общину, которой вот уже тридцать годов как нету? И ладонью, говорят, молился. Не правоверец ли? Кто же он? Кто? И тут только вспомнил, как давным-давно, оглаголенные брыластым боровом Калистратом, пятьдесят душ единоверцев угодили на вечную каторгу…

Погнулся Ларивон и, шаркая чириками, поплелся домой. Закрылся в моленной горнице и упал на колени: всеношную молитву стоять, грехи замаливать…

II

Тело каторжника без сожаления предали земле тут же, где лежал. Креста не поставили, а вбили в могилу тополевый кол: чтобы другим ворюгам было неповадно. «Не воруй. Не тяни лапы к чужому добру».

За убийство каторжника никто не преследовал.

– Туда ему и дорога, – сказал потом урядник. – В цепях не издох – собаки разорвали. Одна статья – смерть.

На неделе приехала в Белую Елань Ефимия Аввакумовна Юскова.

Наслышался Ларивон Филаретыч про богатства Михайлы Юскова, знал, что у Ефимии родилось двое сынов и три дочери и что сама Ефимия будто худо жила с Михайлой Данилычем. И ссорились, и от веры отреклась, и в мир уходила «искать правды», но ни разу глаз не казала в Белой Елани у родственников Юсковых.

Под вечер как-то выглянув в окно из молельной, Ларивон увидел женщину в черном возле свежей могилы каторжника. «Господи, сама Ефимия!..»

Долго молилась Ефимия, стоя на коленях возле могилы, потом поднялась, поглядела снизу вверх на окна дома Боровиковых, придерживая рукою черный платок, пошла в гору. Ларивон Филаретыч слышал, как хлопнула калитка, и опустился на лавку.

В ограде всполошились собаки. Кто-то выскочил из избы – Прасковея Микиты, наверное. Лука Ларивоныч со своими сыновьями, с бабой Катериной и со снохой Натальей на сенокосе – стога мечут. Старуха Марфа ушла в староверческий Кижарт на богомолье, а Прасковеюшка с малыми ребятами водится.

– Собаки-то у вас лютые! – раздается голос Ефимии Аввакумовны. – Ларивон-то Филаретыч дома?

– Дома, дома, – ответила Прасковеюшка. – Позвать батюшку?

Ларивон Филаретыч сам вошел в избу.

Оробел старик, встретившись с такими знакомыми и непонятными, полными земной тяжести, черными глазами гостьи, словно в них таился для него тяжкий приговор, как смертный страх перед неизбежным. Нет, он ее не забыл, еретичку Ефимию! Ни ее вот этих глубоких и вечно скрытых глаз, перед которыми опускал голову батюшка Филарет, ни ее непреклонной, неподкупной гордости, так что и апостолы Филаретовы робели перед ней, хоть и срамно плевались и жгли ее тело железом. Ни огнем ее не сожгли, не опоганили проклятьями, не устрашили геенной огненной. Вот она, живая, статная и гордая, соболебровая, моложавая, будто тридцать минувших лет пробежала без оглядки босиком, не переводя дыхания, отчего и не успела ни постареть, ни утратить глубины своих черных глаз. Что же она ему скажет, Ефимия? Неспроста, конечно, она прежде всего навестила могилу убиенного каторжника, стояла там на коленях, придерживаясь руками за толстущий тополевый кол, и долго глядела на боровиковскую крепость.