Лопарев протиснулся в избу. Маленький стол убран. На лавке – тело Веденейки, того самого Веденейки, который перепугался, впервые увидев чужого человека. Кудрявая светлая головка, восковая свечка в ручонках, и около сына на коленях – Ефимия, укутанная по шею в тонкий холст: платья не могла надеть на пожженное и пораненное тело.
Посмотрела на Лопарева долгим-долгим взглядом.
Как она изменилась, Ефимия! Ни кровинки в лице. Удивительно спокойная и какая-то сумная, отрешенная.
Лопарев опустился перед ней на колени.
– Молилась за тебя, – тихо промолвила. – Пытали звери? Вижу, вижу! – А по щекам слезы, как горошины.
– Если бы я мог знать, Ефимия!.. Обманом увели в степь!
Ефимия смигнула с ресниц слезы, вздохнула, как будто что-то припоминая.
– Нету у меня сына Веденейки. Удушили.
Что же ей сказать? Чем утешить? И есть ли утешение для матери, когда она стоит на коленях перед телом убиенного сына?
– Думала, убили тебя. Молилась, чтоб защитила тебя Матерь Божия. Ни о чем больше не просила Богородицу!.. Ни о чем более!.. За Веденейку молилась, чтоб вырос да проклял старца-душителя!.. Не вырастет Веденейка. Не вырастет!
Слезы высохли на глазах Ефимии. Ей бы надо плакать сейчас, стенать, а глаза сухие, дикие, горящие холодным огнем.
– Жить надо, Ефимия! Ты помнишь, говорила так?
Ефимия покачала головой:
– Нету Ефимии. Нету. Огнем сожгли, погаными устами оплевали. Нету, нету!
Мгновенье помолчав, попросила:
– Отдай поклон Веденейке и ступай. Не зри меня, не зри!.. Тяжко мне. Тяжко. Сыми тяжесть жизни с меня, Мать Пресвятая Богородица. Сжалься!.. Не надо жить мне, не надо!.. Не хочу!.. Иди, иди, Александра… Иди!.. Не песнопениями жизнь повита, а слезами да горем, да смертью. Иди!
Лопарев наткнулся на какую-то старуху, ударился плечом о косяк и не вышел, а вывалился из сеней.
…Синели воды Ишима. Веяло свежестью реки. На отмели под водой сверкали камушки. Так же, как всегда, порхали над рекой птицы, а чуть поодаль, под навестистыми рябинами, резвилась рыба. А там, за Ишимом, равнинная степь, и нет ей конца-края. Есть ли там люди, на том берегу? Деревни, города? Ну а дальше? Что там дальше? Персия, что ли? Шахи с гаремами и со своей крепостью? И у них своя вера? Магометанская, кажется. Ну а что, если во дворце шаха кто-нибудь скажет: «Нету Магомета!» – на огонь поволокут или будут пытать каленым железом?
А река бормотала о чем-то, и кто знает, как далеко неслись ее прохладные воды. Завязь пятая I
Жизнь, как и река, – с истоком и устьем.
У каждого – своя река. У одного – извилистая, петлистая, с мелководьем на перекатах, так что не плыть, а брести приходится; у другого – бурливая, клокочущая, несущая воды с такой яростью, будто она накопила силы, чтоб пролететь сто тысяч верст, и вдруг встречается с другой рекой, теряет стремительность, шумливость, и начинается спокойное движение вперед, к устью.
Есть не реки, а ручейки – коротенькие и прозрачные, как жизнь младенца: народился, глянул на белый свет, не успел налюбоваться им и – помер. Таким ручейком была жизнь Веденейки…
Если глянуть с истока, иной думает: нету конца-края теченью его реки – и он радуется.
В истоке не оглядываются назад. За плечами – розовый туман, и в том тумане – игрища, потехи, мать да отец, братья да сестры, бабушки да дедушки, прилежание иль леность, – чем любоваться? Зато вперед глядеть радостно. Неведомые берега тянут к себе, новые люди, встречи и разминки – жизнь!..
С той поры, когда человек начинает ходить, он уже жизнеиспытатель, землепроходец, меряющий землю двумя стопами, а не четырьмя, как скот какой.
Только птица разве сродни человеку…
И чтобы ни в чем не уступать птице, человек еще в сказках взлетел на ковре-самолете. И тогда же подумал: есть ли кто равный мне? И ответил: нету. В том его сила и слабость.
Гордыня, властолюбие возносит иного на высоченную гору, и тогда начинается беда… II
Гордыня вознесла Филарета, и он возомнил о себе, что в него вселился Святой Дух и ему нет равных.
Попрал многих, оплевал, ожесточил, и его попрали. Тою же хитростью, какой он правил.
Калистрат перехитрил Филарета и сбил с него рога…
Опамятовался старец связанным и с кляпом во рту.
На другой день явился Калистрат с апостолами и объявил, что пустынники-верижники приговорили Филарета к епитимье на три года.
И тут Филарет подумал: устье близко…
Глянул вперед – страшно: смерть-то вот она, рукой достать.
Отогнал прочь окаянное видение и стал глядеть назад, в прошлое. Увидел себя парнем, холопом барским – нерадостно. На губе пробился ус, а в сердце любовное тление. Огонь еще не зачался, а только чуть тлел уголек. Тот уголек заронила ему в душу холопка Дуня.