— Хорошо. Пей, Ланеге.
Сидели, молча тянули из деревянных чашек горький, пахнущий осенью и дымом напиток, и от вкуса этого чая волк скукоживался, уменьшался. Задремывал.
— Настоящий шаман умирает человеком, — заключил старик. — Ты силен. Ты сможешь.
Я взглянул на окровавленную ладонь. Плеснул из чашки по полукруглым ранкам. Больно, но так скорее заживет.
— Я смогу, — сказал я тихо. — Я умру человеком.
--
…Вот именно.
Бабушкин табачок и чай Киирана.
Раз уж у меня нет твоего голоса, и взгляда, и тепла твоей руки — так хотя бы это.
Но умру я — человеком.
--
До равноденствия он продержался.
Шаг — уверенный, голос — твердый, взгляд — острый… а что под глазами круги, это ничего. За маской не видно.
И — пути открывались все легче и легче. Там, где раньше требовались часы, теперь уходили минуты.
Мы были правы, — говорили в Тауркане. — Он силен как никогда. Ветры меняют направление по его слову, духи шарахаются от него, если он серчает, и приползают на брюхе, если он велит. Говорят, охон-та Кулайсу кланяется ему при встрече, а охон-та Тонерей старается не попадаться на глаза. Вот какую силу тянула из него та, приблудная. Хорошо, что она уехала. Правильно сделала.
И Аглае Семецкой, неожиданно для всех прилетевшей в поселок праздновать весну — чего она не делала добрых лет семь — так и сказали.
Очень удивились, увидев тревогу на ее лице.
--
Если бы Аглаю спросили, почему именно сейчас, на равноденствие — она не смогла бы объяснить. Она и сама не понимала, чего не сиделось ей в городе, в уютном доме, под шелковым абажуром с бахромой, — только чувствовала: если не поедет в Тауркан в ближайшие дни, что-то в этом мире расколется… сломается… порвется… а ей, возможно, дано склеить… или зашить? Внутри тянуло и дергало все сильнее, и наконец настало утро, когда она просто оделась потеплее, прихватила сумку с необходимыми мелочами и пошла тормошить Андера. Тот упирался, ссылался на неустойчивую погоду, уверял, что не разрешат вылет — однако ветер улегся, а полет разрешили.
Сердце щемило всю недолгую дорогу, надеялась, в поселке отпустит — наоборот. И когда после радостных приветствий — каждого обнять, каждого! Чуть ли не всех их она когда-то учила, а если не их самих, так их детей или внуков! — когда старый Ыкунча похвастал небывало возросшими силами шамана, она поняла: вот оно. Вот в чем дело. Почему это плохо — кто знает, но это плохо.
Очень.
Спросила, где он.
Да как всегда, на Чигире, но ведь равноденствие, праздновать будем, радоваться будем — а он будет говорить с Тремя мирами и просить хорошего года и благополучия. Придет. Подожди до заката. Заходи — ко мне! Нет, лучше к нам! Не слушай, охо-диме, к нам иди, старуха пирогов напекла…
--
Две трети марта — на Ингелиме еще морозы, хотя небо светится весной. И лед толст и крепок. И снег скрипит под лыжами не хуже, чем в январе. А тени уже синие, и обращенные к солнцу стороны снежных увалов покрылись тонкой сверкающей ледяной коркой. Шаг легок, и заходящее солнце, светя прямо в лицо, греет щеки. Хорошо, что глаза скрывает кожаная бахрома, — не то заслезились бы… их и за завесой ломит. И дыхание сбилось — вот же… быстро. Раньше такого не бывало. Ну ничего. Замедлить ход, заставить себя дышать глубже и ровнее, и все.
Костры. По кругу, по грани миров, бубен рокочет, голос летит ввысь, и весна отзывается — пусть люди еще не слышат этого, он-то не упустит этот звон, и щебет, и шорох, они все ближе, не завтра, но — рядом, и сердце ликует, и тени Нижнего мира отползают подальше от языков пламени и слаженных вскриков оннегиров. Лето будет щедрым и теплым, рыбалка — удачной, а к осени богатая дичь нагуляет изрядный жирок — и не пройдет мимо охотников… весна! Завтра весна, радуйтесь!
Общий ритм пронзает три мира, и просыпаются замершие на зиму соки, и ворочаются воды, подтачивая надоевшие льды, и солнце спешит на зов, и птицы в дальних краях расправляют крылья, готовясь к перелету.
Айя!
--
Отступил в тень, повернулся, чтобы идти. Лыжи ждали, воткнутые в сугроб возле забора Саукана.
— Постой, — сказал всю жизнь знакомый голос, сейчас по-учительски твердый и строгий.
Захотелось сделаться маленьким и незаметным. Или поспешно отозваться: "а чё я, я ничё!"
— Здравствуй, охо-диме. Какими судьбами?
— Здравствуй, Алеенге. Вздумалось вот… молодость вспомнить, да.
— Кто тут моложе тебя, охо-диме?
— Льстец, — усмехнулась Аглая. И — жестко: — Рисуешь — без передышки, так? Что еще? Голоса?
— Работа у меня такая — слушать голоса этого мира и двух смежных впридачу.
— Не увиливай, Ланье. Отвечай.
"Ланье" — это серьезно. Это не ласковое «Ланеге», не официальное «Алеенге» и не укоризненное "Петер, как не стыдно!". Это — вызов к директору, двойка в четверти и трехнедельный запрет на посещение кружка.
— Охо-диме…
— Я жду.
Неохотно, сквозь зубы:
— Ну… есть немного.
— Немного? — в ее голосе негодование и боль. — Это — немного? Врешь — и думаешь, в темноте не увижу?
Молчит.
— Чего ты боишься, Ланеге? Мне ты можешь сказать.
Отвернулся, явно ищет возможности сбежать куда подальше.
— Послушай, мальчик. Старик Кииран бьется лбом о деревья Нижнего мира. Он добился, чтобы вот этого с тобой не бывало, и умер, надеясь, что ты выдержишь, а ты?
Ссутулился, смотрит под ноги, молчит.
Положила ладонь на расшитый кожаный рукав. Мягко:
— Скажи же. Чего ты боишься, Петер Алеенге?
Выдохнул.
Тихо:
— Я не должен звать. И не позову.
--
Аглая пробыла в Тауркане три дня, и все три дня ходила в гости. Сначала к старикам, потом к солидным отцам семейств. К концу третьего дня она уже не могла смотреть ни на чай, ни на пироги. Хотелось простецкой соленой рыбы… и можно чего-нибудь покрепче чая, да здесь такого не пьют.
Она рассказывала притчу про огонь, который раздувал северный ветер.
— Он горел ярко и сгорел в три вздоха, — говорила Аглая. — Вы вчера видели человека, которого тоже раздувает северный ветер. Неужели я одна это поняла?
— Заслонить ветер? — неуверенно спросил Ыкунча.
— Именно, — ответила Аглая. — Вы сами отодвинули лучшую из стен, какая у него была.
— Да брось, — сказал кто-то неуверенно. — Раньше сколько лет ее не было, и ничего…
— Раньше так не дуло, — возразила Аглая.
— Так разве не она вызвала этот ветер?
— Нет, конечно, — Аглая подняла брови. — Ваша беда в том, что вы не смотрите дальше собственного носа, оннегиры. Ветер поднимался постепенно, и однажды сорвал ее с места и принес сюда. Она зацепилась за ветви, пустила корни и заслонила от ветра огонь.
— О какой стене она говорит? — переспросил у соседа тугодум Лаус. — С чего это ей корни пускать? Плетень, что ли?
— Помолчи, потом объясню, — шикнул сосед. — Так что же делать-то, охо-диме? Другую стену искать?
— Лучше вернуть старую, — покачал головой Ыкунча. — Да не выйдет.
— А вот это моя забота, — сказала Аглая. — Помните о северном ветре и не давайте огню выгореть до Верхушки. Как вы это сделаете — не знаю. Тормошите, шевелите угли, подбрасывайте добрые дрова… Но сделайте. Иначе в Тауркане скоро не будет никакого шамана, помяните мое слово. У него даже учеников нет.
--
Город шумел и торопился, и время летело, взвизгивая шинами на поворотах. Январские снега замело февральскими метелями, потом изъязвило мартовскими оттепелями, и наконец смыло первым апрельским дождем.
К этому времени Ирена уже не работала, и почему-то все время хотелось спать. И мысли шевелились вяло и сонно.
Даже июль снился реже. Чаще всего — не снилось ничего.
Апрель перевалил за середину, проклюнулась по пыльным газонам первая тоненькая трава, на ветвях зашевелились почки, вдоль теплотрассы высунулась и засияла мать-и-мачеха — а шаманенок, энергично крутившийся в животе, решил, что ему пора.