Несмотря на алтарь, а может, как раз отчасти из-за него наша уборщица уволилась. Флор из Оахаки, в данный момент воспитывающая троих детей в Испанском Гарлеме, приходившая убираться раз в две недели, сказала, что ей слишком грустно бывать в нашем доме. В тот последний раз, когда Флор пришла, я видел, как она, преклонив колени, молилась у алтаря, брала и прижимала к губам фотографии Ауры, орошая их слезами и поцелуями. Она повторила обычную фразу, слова Ауры о ее работе, скопировав нотки счастья, звеневшие в голосе: о Флор, вы будто колдуете, а не работаете! Ох, сеньор, сказала Флор, она всегда была такой счастливой, такой полной жизни, такой молодой, такой доброй, она всегда спрашивала про моих детей. Как ей теперь делать свою работу, которая всегда так восхищала Ауру, умоляюще спросила меня Флор, если она все время плачет. Печаль и слезы она унесла домой, к детям, и это было неправильно, так объяснила Флор позже по телефону: нет, сеньор, так больше нельзя, она увольняется. Я не стал нанимать новую уборщицу. Думаю, я надеялся, что она пожалеет меня и придет обратно. В итоге я решил позвонить ей, чтобы уговорить вернуться, но механический голос сообщил, что номер больше не обслуживается. Поразительно, но спустя месяцы после своего ухода она раскаялась, позвонила и — по-видимому, она переехала — оставила на автоответчике новый номер. Но когда я перезвонил, телефон оказался неверным. Наверное, я неправильно его записал, как-никак у меня небольшая дислексия.
Теперь, спустя пятнадцать месяцев после смерти Ауры — в этот раз я добирался из аэропорта в одиночестве — квартира ждала меня точно такой, какой я оставил ее в июле. Постель не застелена. Первое, что я сделал, — открыл все окна и впустил прохладный сырой октябрьский воздух.
«Макбук» Ауры был все еще здесь, на ее столе. Я смогу продолжить, где остановился: прорабатывать, систематизировать, пытаться собрать воедино ее рассказы, эссе, поэмы, только начатые повести и множество недописанных заметок, поистине тысячи фрагментов, которые она оставила в компьютере. Ее способ хранения файлов и документов напоминал замысловатый лабиринт. Я думал, что готов погрузиться в решение этой задачи.
В спальне пол вокруг вазы у алтаря был усыпан засохшими лепестками роз, темнее, чем кровь, но сама ваза была пуста. На кухне цветы Ауры, хоть их и не поливали целых три месяца, были еще живы. Я пощупал землю в одном из горшков: она оказалась влажной.
Потом я вспомнил, что оставил ключ соседям сверху и попросил их поливать цветы в мое отсутствие. Я собирался поехать в Мексику на первую годовщину и пробыть там месяц, но задержался на три, а они все это время ухаживали за цветами. Они выкинули засохшие розы, которые, видимо, начали гнить и вонять, собрали мою почту в пластиковый пакет и положили ее рядом с диваном у входной двери.
На пляже мы — я и несколько пловцов, увидевших или услышавших мои крики о помощи, — вытащили Ауру из воды и сперва положили ее на вымытый волнами, похожий на траншею склон, но потом мы снова подняли ее и перенесли туда, куда волнам было не добраться, и опустили на горячий песок. Она боролась за глоток воздуха, открывая и закрывая рот, шепча только одно слово: «воздух», когда снова хотела, чтобы я прижался своими губами к ее. Она произнесла что-то еще, я толком не запомнил (я вообще тогда мало что запоминал), но ее кузина Фабиола, прежде чем побежать за скорой, услышала ее слова и позже передала мне. Это были одни из последних ее слов, обращенных ко мне:
Quiéreme mucho, mi amor.
Люби меня сильно, любовь моя.
No quiero morir. Я не хочу умирать. Наверное, то была ее последняя в жизни фраза, возможно, самые последние ее слова.
Выглядит ли это самооправданием? Должен ли я запретить себе делать подобные заявления? Аура молила и заклинала любить ее. Уверен, это произвело бы благоприятное впечатление на любых присяжных и заставило их симпатизировать мне, но я не в суде. Мне нужно посмотреть в лицо голым фактам, и нет возможности обмануть того судью, перед которым я предстаю теперь. Все здесь имеет значение, любая мелочь — улика.