- Житейская мудрость. Ну спите, ладно, спите, что-нибудь придумаем...
Я опять задремала - во сне, а сквозь дрему процитировала профессору еще кусок из иронического романа (1973) Степана Фомича "Екклезиаст, Солдат Судьбы":
"От всего прочитанного у Екклезиаста стало плохо с сердцем. В царившем безмолвии он услышал, как щелкнул, разорвавшись, миокард, и догадался, что это конец... Какой-то остряк, очевидно, перепутав Екклезиаста с кем-то другим, начертал на кресте эпитафию: "Погиб под паровым катком истории"..."
Профессор прослушал цитату, усмехнулся и попросил меня онеметь и обеспамятеть. По голове погладил. И очень медленно проговорил мне цитату из Флорен?ского:
"...есть два рода образов: переход через границу миров, соответствующий восхождению или вхождению в горнее, и переход нисхождения долу. Образы же первого - это отброшенные одежды дневной суеты, накипь души, которой нет места в ином мире, вообще - духовно неустроенные элементы нашего существа, тогда как образы нисхождения - это выкристаллизовавшийся на границе миров опыт мистической жизни. За?блуждается и вводит в заблуждение, когда под видом художества художник дает нам все то, что возникает в нем при подымающем его вдохновении, раз только это образы восхождения: нам нужны предутренние сны его, приносящие прохладу вечной лазури, а то, другое, есть психологизм и сырье, как бы ни действовали они сильно и как бы ни были искусно и вкусно разработаны".
Я вспомнила, что с детства знала эти строки из "Иконостаса" наизусть, даже в свой дневник выписала их - красными чернилами. Как я могла так глубоко и надолго забыть это, самое главное?..
Чудесный был сон.
(Окончание Приложения 9)
Приложение 10
Москвичи, предки Анны
Анна расцвела, вспоминая старинные московские картины. Кружевные детали быта сохранились в ее душе прочно, как драгоценные мушки в янтаре. Но что в древних панорамах было ее собственное, а что рассказали бабушки-кумушки в раннем детстве, тут уж было не разобрать, да и не надо.
- Мне было и хорошо, и страшно одновременно, когда мама показывала мне краешек своего венчального платья. Вид на платье со стороны был таков, словно оно в нашем дубовом гардеробе стоит на страже. Караульное платье... Мама никогда не выводила этого часового из гардероба целиком. Только тронет, бывало, рукав или подол, помнет в пальцах, подтянет к глазам и словно сама не верит, что эта воздушная, чуть кремовая от темноты, прекрасная вещь - ее собственность.
В раннем детстве я не понимала ее трепета перед венчальным платьем, полагая, что ей тревожно за его ветхость. Позже я узнала, что никакой ветхости и в помине не было, а очень прочные ткани этого платья при всей своей легкости могли бы выдержать сотню венчальных обрядов. А расспросить с подробностями не решалась, особенно после внезапной смерти моего отца от отравления рыбой.
Только подростком, уже учась в хореографическом училище, вся насквозь пропитанная восторгом движения, упоенная своими успехами, я отвлеклась от матери, от всех проблем семьи вообще - только балет, балет, балет! И надо же так повернуться чувствам, что именно в этот период мама, наконец, захотела поговорить со мной, поделиться воспоминаниями! Может быть, она решила, что я выросла изрядно, и уж если я готовлюсь на открытой сцене прилюдно изображать человеческие эмоции, то неплохо бы мне узнать о них что-нибудь заранее.
У меня же как на грех совсем не было времени. Занятия каждый день, голова кругом, даже пальцы не болели, мне все легче и легче давались уроки, - это была первая в жизни эйфория, переходящая в самовлюбленность! Представляю, каким чудовищем я казалась моей скромной, почти застенчивой маме, нелепо овдовевшей в расцвете лет...
Так или иначе, она захворала. Говорили, что ничего особенного, но лежать ей приходилось часто - и дома, и в больницах. Все никак не могли врачи справиться с каким-то ее женским воспалением. Дело кончилось операцией, и только тут меня дернуло: она же в опасности! Она не жаловалась, но я-то где была? Почему даже по?дробностей не вызнавала у нее, ведь родная мать моя!
Словом, я поняла, что слишком заплясалась. По счастью, меня поняли преподаватели училища, мне удалось побегать к матери в больницу, а ей наконец удалось поговорить с собственной дочерью.
И знаешь, с чего она начала? Не с истории платья, вообще не с отца моего. А со своего деда, Алексея Ивановича. И эта история, мягкая, смиренная, рассказанная тихим-тихим голосом, в больнице, белыми от слабости губами, эта история почему-то стала фундаментом, на котором мне еще много лет удавалось держаться. Ну, пока я не сорвалась в свою возлюбленную гордыню вторично...
Родился он в феврале 1877 года неподалеку от станции Крюково, куда его отец был переведен настоятелем церкви. По окончании семинарии и Московской духовной академии получил назначение заместителем директора духовной семинарии в Твери. Сохранился весьма представительный его снимок в служебном фраке. Великолепен!
Алексей Иванович был остроумен, весельчак и первый танцор. Ему ничего не стоило приехать из Твери в Благородное собрание в Москву, на бал, и ночью вы?ехать обратно, чтобы к утру быть на работе.
Какой душевный поворот заставил Алексея Ивановича через два года отказаться от представительной свет?ской должности и принять сан? Да еще поставить условием, чтобы это была не московская, а сельская церковь?
Женился Алексей Иванович на Анне Николаевне К., дочери известного настоятеля церкви Спаса в Наливках, строителя православных церквей в Польше и Финляндии.
Отец Алексей мечтал сплотить прихожан и поднять авторитет священнослужителей, которых одна часть русского общества третировала как малоразвитых, а другая завидовала как мнимым богачам.
Отца Алексея очень уважали, любили, считались с ним. Деревенский священник не мог тогда прожить без хозяйства; после революции у отца Алексея была корова, картофельное поле, огород. И везде он управлялся сам - с помощью сына и двух проворных дочерей-подростков. В проповедях отец Алексей знакомил слушателей с историей церкви, устраивал службы по образцу старинных. Например, всенощную с длинными чтениями и перерывами в службе для отдыха, во время которого пришедшим раздавали хлеб для поддержания сил. Предварительно он знакомил матушку и других развитых прихожан со своими планами, чтобы они поддержали его начинание. Он прекрасно чувствовал трагическую революционность эпохи и провидел будущее свое и прихожан...
Он был сух, высок, рыжеватый, борода в мелких завитках. Юные прихожанки, наблюдавшие за взглядом его грустных проницательных глаз со смеющимися лучиками-морщинками, всегда соблюдали внешнюю почтительность. Однако было и задорное детское любопытство: всегда ли он такой возвышенно-простой, невозмутимо-спокойный - или это его "выходная форма"? Даже многие взрослые поначалу принимали его простоту за показную и пытались охладить пыл прочих, буквально боготворивших его.
В конце концов, все убедились, что служение отца Алексея было искренним и бескорыстным, многие потом публично перед ним извинились.
И в домашней обстановке он был мягким, уверенным руководителем и наставником, обожаемым всей семьей.
Он очень умно ладил с людьми. Например, когда в 1921 году в деревню явилась комиссия из города - изымать церковные ценности, он нашел свой подход к безбожникам. Вся комиссия была очень молода и самонадеянна; к своей работе она допустила только настоятеля (то есть отца Алексея) и старосту. Молодчики брали инвентарные книги и сами решали - что взять себе, а что оставить храму. Решали просто: храму всего оставлять по одному предмету. Серебряные оклады с икон сняли как сделанные в ХIХ веке, то есть не представляющие художественной ценности.
Видя аппетиты и компетентность прибывших, мудрый отец Алексей уговорил комиссию принять серебро - ложки, монеты - по весу... И молодые люди согласились, хотя во многих других случаях подобные комиссии ни за что не брали предлагаемое в обмен серебро, предпочитая отнять и изломать именно церковную утварь.