— За мистера Вадима Лански…
Вдруг совсем не по-американски опрокидываю содержимое в себя, одним залпом, чувствуя, как ударился о зубы победивший в борьбе с виски лед, еще не знающий, что сейчас я налью себе очередную порцию и он-таки проиграет…
Кореец смотрит на меня так странно, видя меня насквозь и, кажется, понимая, что творится в моей душе.
— Одну минутку, мисс.
Такой приступ легкой грусти вдруг накатывает, такая ностальгия, что впервые после долгого-долгого времени, внезапно начинает пощипывать глаза. Я даже не сразу осознала это, просто сидела, отхлебывая виски, глядя в пустоту, — и даже не услышала, как Юджин появился, что не особо удивительно при его фантастической способности тихо, почти бесшумно передвигаться, несмотря на наличие такого большого тела. Зверь, самый настоящий, одно слово — зверь, отчасти прирученный мною, отчасти привыкший ко мне.
Очнулась, только когда услышала всплеск, — а на черно-белом мраморном столике уже блюдечки стояли с орешками, чипсами и оливками, и Кореец сидел в шезлонге напротив, наполняя собственный стакан. Кивнула ему благодарно и только тут почувствовала, что вижу его как сквозь пелену.
О господи, только этого не хватало — я даже на похоронах твоих не плакала, предпочитая выплакаться в одиночестве, а тут… Он, кажется, только однажды видел мои слезы — за день до отлета из Москвы, после того, как я убила телохранителя Кронина. Тогда Кореец нашел меня и привез к себе, а у меня нервы сдали. Потому что после смертельно опасной игры с Крониным, после непрекращающегося напряжения и угрозы разоблачения, после смертного приговора и первого в жизни убийства я услышала его слова про то, что меня ждет Лос-Анджелес и медовый месяц, и почувствовала, что все страшное уже позади, что рядом со мной мой самый близкий человек. Я плакала тогда, а он меня нежно гладил, и это было так непривычно, что я еще сильнее расплакалась. Успокоилась, правда, быстро — хотя и не стыдилась его, потому что он меня видел и почти трупом, и лысой уродиной, и все с ним было естественно и нестыдно.
Он и сейчас все понял — если бы я знала, увидев его в первый раз, что этот явно беспредельный бандюга с жестокими, безжалостными глазами может так тонко чувствовать, я бы не поверила. А сейчас как не поверить, когда он сидит рядом и только изредка косится на меня, стараясь сделать это понезаметней, и молчит, и старается не издать ни звука, чтобы не прерывать мое молчание.
Беру из принесенного им ящика сигару, щелкаю обрезалкой, жмурюсь, когда вспыхивает перед влажными глазами, рассыпаясь в каплях бенгальских огней, пламя золотой зажигалки, украшенной бриллиантами, — твоя, от Картье, одна из немногих материальных вещей, оставшихся от тебя: твой Ролекс на моей руке, подаренные тобой украшения, твоя золотая обрезалка и вот этот прямоугольный и богато инкрустированный слиток золота.
Он тоже прикуривает, и мы опять молчим, и я про себя говорю ему спасибо за то, что он не произносит такой естественной, но показавшейся бы сейчас неуместной фразы вроде “был бы здесь Вадюха” или “если бы Вадюха знал”. Пустые слова: тебя нет и не будет и ты не узнаешь. Хотя…
…Я, когда разговаривала с тобой после твоей смерти, кажется, на сто процентов была уверена в том, что ты меня слышишь. Ну, может, чуть сомневалась, когда начинала разговор, но, когда он уже шел полным ходом, сомнений больше не было. Я ведь чаще вслух говорила, и мне, вообще, часто казалось, что ты рядом, может, просто вышел в другую комнату или отъехал по делам и скоро вернешься. Доходило до того, что я просыпалась, к примеру, в свой день рождения и искала под подушкой подарок, а когда его не находила, то говорила себе, что сейчас ты войдешь и вручишь мне его сам, — хотя к тому времени тебя уже больше шести месяцев как не было.
Наверное, я где-то рядом с безумием была, но прошла над ним, как канатоходец по тоненькой веревочке, да еще и с завязанными глазами, каким-то чудом в него не свалившись. Пролетала, так сказать, над гнездом кукушки. А оно, безумие, манило, в нем было так легко — и так хотелось напиваться, и спать целыми днями, и верить подсознательно, что ты где-то здесь, что я проснусь — и вот он, ты. И еще крепче зажмуривала глаза, чтобы не просыпаться и не видеть, что тебя нет, и не вспоминать, что тебя уже не будет. А оно манило — и еще манило окно, обещая конец боли и мыслям.
А когда я диктофон приобрела и первого декабря уже сделала первую запись, наговорив несколько кассет, — уже одиннадцать месяцев прошло со дня твоей смерти. Я как раз первого приехала с Ваганькова, села, включила его и начала говорить, уже прекрасно понимая все, — но все равно был эффект разговора совсем не одностороннего. А тридцать первого, под Новый год, купила тебе подарок на праздник, а потом дома делала последнюю запись и на полном серьезе спрашивала тебя, когда будем дарить подарки — с боем курантов или уже утром, когда проснемся.