Молчание само по себе не представляло для Джэн особого неудобства. Молчание стало ее второй натурой, еще с тех пор, как она почти весь день лежала совсем одна в своей сиднейской квартирке. Здесь, в Спрингвейле, она тоже с первых дней довольствовалась тем, что прислушивалась к пустеньким палатным разговорам, редко принимая в них участие.
Самым утешительным в ее теперешнем положении было то, что теперь ей не нужно было думать, как лучше отвечать. Никто ведь не думает, что на блокноте, лежащем у койки, она станет писать что-нибудь лишнее, нет, только самое необходимое. Кроме того, можно вообще ответить кивком или улыбкой. Улыбка в любом случае будет кстати, и порой Джэн начинало казаться, что на лице у нее, как у клоуна, нарисована постоянная улыбка.
И все же одно дело молчать, когда тебе не хочется разговаривать, а совсем другое — если это молчание вынужденное. Тогда ты сразу становишься узницей, молчание — твоим тюремщиком, и за затворами твоих немых губ, не находя выхода, бушуют мысли, так, как никогда не бушевали они в ту пору, когда ты могла говорить. И, кажется, что невозможно ни на минуту оторвать взгляда от миссис Майерс и потому невозможно забыть о ней. Глядя, как день за днем угасает миссис Майерс, Джэн будто наблюдала за собственным отражением в зеркале. Если не бороться, то же случится и с ней. Вот таким иссохшим существом, на лице которого зубы кажутся непомерно большими, такой станешь и ты, если только не будешь бороться. Шерли рассказала ей однажды, что с той самой поры, как миссис Майерс предписали молчание, «она сложила лапки» и прекратила борьбу.
И Джэн дала себе клятву, что она будет продолжать борьбу, что она будет выполнять все предписания — не так, как миссис Майерс. Постепенно миссис Майерс стала для нее символом капитуляции. Нет, она ни за что не сдастся.
Ты молча наблюдаешь окружающее. А когда ты молчишь, все происходящее вокруг с каждым днем приобретает для тебя все больший смысл. Вон Шерли. У нее сейчас очередной психоз. Она огрызается на Мирну, придирается к сестре Конрик, грубит доктору. У Шерли началось кровохаркание, и она пытается скрыть это. Но разве здесь что-нибудь скроешь?
Мирна становится все печальнее, потому что вызов в Кентербери на прожигание спаек еще не пришел. Мирна отлично знает, что эта проволочка вредна для ее легких. И она все меньше говорит о своем Роджере, хотя фотография его еще стоит на тумбочке. Роджер сейчас по горло занят экзаменами. Ему очень трудно стало сюда выбираться. Бедный Роджер, он так страдает из-за их разлуки.
Постепенно Джэн перестала наблюдать за жизнью палаты, ее больше не волновали проблемы, занимавшие ее соседок. Она слышала, как они говорят, но смысл их разговоров ускользал от нее — она замкнулась в своем собственном мире. Часами она лежала теперь, глядя на противоположную стену. С приходом осени глубже стала синева неба, узенькая полоска которого виднелась в окно напротив, а на ветке, метавшейся в этом окне, листья становились все желтей. Джэн подолгу смотрела на стеклянный шарик, стоявший на тумбочке. Когда сестра Конрик встряхивала шарик, крохотная девочка пробиралась через миниатюрную снежную бурю. И эта снежная буря уводила Джэн прочь из тусклого больничного мира. И вот она снова была сильной, ловкой, подвижной — ветер трепал пряди ее волос, снег холодил лицо. Легко и свободно она шла по белой снежной равнине, прохваченная зимними ветрами.
В неверном плывущем ее сознании заснеженные холмы превращались вдруг в песчаные дюны, и ветерок рябил их склоны, и теперь уже не снег хлестал ей в лицо, а брызги соленого моря; она качалась на гребне, плеск и говор волн стояли у нее в ушах, горячие животворящие лучи солнца ласкали тело.
Барту все мучительнее становилось сидеть подле нее, глядя на улыбку, которая больше не казалась естественной, и пытаясь прочесть в ее лихорадочно блестевших глазах то, что, наверное, должно скрываться за этой улыбкой. Когда она писала ему записочки на листках блокнота, он тайком сравнивал эти каракули с прежними ее записочками, пытаясь проверить, действительно ли почерк у нее становится менее четким и разборчивым, чем раньше, или это ему только кажется.
На все расспросы и врачи и сестры отвечали ему одно и то же: состояние ее не ухудшилось. Уколы оказали положительное воздействие на ее горло, уменьшили боли, и она съедала теперь все лакомства, что приносил ей Барт, хотя с санаторской пищей она все еще не могла примириться.
Надежда то угасала в их сердцах, то вспыхивала вновь. Барту все труднее становилось разговаривать с ней в те долгие вечера, когда он не уезжал ни в соседний городок, ни в Сидней, а оставался у ее постели. То, над чем смеялись в мужской палате, вряд ли подходило для ее ушей, о событиях, заполнявших больничные будни, тоже не стоило ей рассказывать.
И зачастую после целого дня работы он чувствовал себя слишком усталым, чтобы вести разговор. Если бы она не была так больна, он рассказал бы ей кое-что о Дэнни Мориарти, но трудно понять смысл шуток Дэнни, не зная его самого, а описывать его Джэн, да еще когда она в таком состоянии, Барт просто не мог. Сначала их молчание словно каким-то ощутимым барьером отгораживало его от Джэн. Джэн будто замкнулась в каком-то своем мире, куда ему не было доступа.
Постепенно он научился по-другому воспринимать ее молчание. Оно стало для него символом успокоения, отдыха. В свободные от работы часы он сидел усталый и безмолвный у ее постели, не испытывая никакого желания разговаривать. Ее легкая ручка лежала на его руке, и мечты о полном ее выздоровлении причудливым хороводом проносились в его усталом мозгу. Иногда он говорил о тех днях, когда они снова будут вместе, далеко-далеко от Спрингвейла. Он рассказывал ей про домик у озера, который они построят, о детях, что будут играть возле домика. А она, зачарованная, смотрела на него блестящими глазами, легкая улыбка блуждала у нее на губах, и ей казалось, что она ощущает на своих пылающих щеках прикосновение прохладного ветра, дующего над озером.
Глава 48
Все санаторские правила полетели кувырком в то утро, когда третья палата выиграла лотерею. Сестра Конрик ничего не могла поделать с больными и в конце концов махнула на них рукой, да она и сама была возбуждена не меньше их.
— Пусть их, ладно, — сказал во время обхода врач, глядя с улыбкой на возбужденно щебетавших женщин. — Не часто на их долю выпадает столько радости!
Палата ликовала какой-то непостижимой, совершенно сумасшедшей радостью. Подумать только, что билет, который они купили на выдуманные ими штрафы, выиграл! Вот бывает же, что ни говори! Так сколько это выходит — шесть тысяч фунтов на двадцать четыре человека? Глаза у них сияли, щеки зарделись: одни производили быстрые, другие не слишком быстрые подсчеты в уме. Вдруг Шерли бесшабашно вылетела на середину палаты и, остановившись там, закричала:
— Нас не двадцать четыре, нас двадцать пять! Мамашу Конрик тоже надо включить, тогда по двести сорок кругленьких на душу выйдет!
Раздались одобрительные возгласы, и даже миссис Майерс, нарушив свой режим, хриплым голосом выразила одобрение.
— А ну-ка, на место! — Сестра Конрик легонько шлепнула Шерли по заду. — Так ты меня умаслить решила, бестия?
Но больные третьей палаты твердо решили, что сестра Конрик должна разделить их удачу. И вот она стояла посреди палаты, глядя на них, и покраснела от смущения, когда они вдруг начали аплодировать ей, а те, у кого горло покрепче, выкрикивали приветствия.
— Боже ты мой! — расчувствовалась она. — Подумать только, у меня двести сорок фунтов будет, моих собственных! Даже не верится!
— А что вы с ними сделаете, а, мамаша? — спросила Шерли.
Сестра Конрик вытерла изборожденный морщинами лоб и тяжело опустилась на койку рядом с Шерли.
— Мы вместе с Робби купим на пару маленький домик здесь в окрестностях. Мы уж давно его присмотрели, когда со старухой Робби здесь гуляли вечерами, но у нас денег не было, чтоб задаток внести.