– Там очень много народу, а мне бы хотелось жить у кого-нибудь одного, – сказала Дора. В ее глазах блеснули слезы, она с трудом глотнула, и выражение ее лица снова стало непокорным. Да-а-а, это тебе не недотепа, эта уж не станет нюни распускать. Скажите пожалуйста, и сорочку свою упаковала, опять доставай ее.
Больше Понграц не уговаривал Дору спать. И зайца больше не давал ей в руки. Они лежали молча, каждый думал о своем. Старый Пишта – о том, что если человек выйдет из здания школы, то видит церковь, почтовое отделение, фонтан со стирающей девицей да аптеку. Вокруг площади стоит шестнадцать домов. Казалось бы, камень да песок, ан нет: ежели такая малышка, как черномазая, захочет покинуть эту площадь, то площадь начнет взывать к ней человечьим голосом, и она возвращается. Мать не окликнула, а площадь окликнула.
"Дядя Пишта, вы умеете декламировать?" – спросила тогда недотепа. "Я здесь родилась… Там очень много народу, мне бы хотелось жить у кого-нибудь одного…" Когда погибла Эржи, Добозиха тут плакала – в то время она была моложе и ее звали не Добозихой, а Эстер Винце – и все увещевала его: "Вокруг вас, дядя Понграц, море детей, найдете вы себе еще утеху, вот увидите". Море детей, подумал он тогда, а мне хватило бы и одного.
Он подошел к Доре. Она лежала на спине. Когда его пальцы коснулись ее лица, оно было теплым и мокрым от слез.
– Дора!
Выговорил! Чтоб ее крестной мамаше было пусто! Не отвечает, хотя, он знает, она вся превратилась в слух. Так слушает, что аж дрожит вся под одеялом.
– Квартира моя, правда, никуда не годится. Ты жила в ней, сама видишь. Она сырая, и солнце никогда в нее не заглядывает, только на уголь и любуешься тут. Слышишь, что я говорю?
Молчит.
– Ты и меня уже знаешь, я противный старик, не умею по-человечески разговаривать. Неотесанный мужик, с грамотой не в ладах – я попробовал эту, как ее там, вечернюю школу, но меня оттуда "отсеяли", потому как к вечеру я устаю и голова моя не соображает, стар уже. Ну чего уставилась?
Приподнялась в постели, сложила на груди руки и смотрит во все глаза.
– Я и дерусь, бывает, я всегда дрался. И Жофи всыпал, и на других не посмотрю. Со мной не ужиться даже ангелу божьему, ежели, паче чаяния, он спустится сюда ко мне. Так ведь?
Ну и бесстыжая. Уже и полезла к нему, прямо в его кровать, и сразу голову на подушку. Еще и шепчет что-то ему в шею, а он ведь терпеть не может такие телячьи нежности.
– Сейчас же вернись в свою постель, не то задам я тебе перцу!
А она и не думает уходить, вцепилась в него, словно клещами, а он, вместо того чтобы вытряхнуть ее из своей постели, еще разговаривает с ней.
– Завтра пойдем в совет, поняла? Там тебя заставят погарцевать, как лошадь на ярмарке, будут предлагать твою милость разным там бездетным, ты на это не обращай внимания, слышишь? Пойдем прямо в отдел опеки, он тут же, на первом этаже. Если мы вовремя выйдем из дому и я хорошенько соберусь с силами, может, как-нибудь доползу, и я там буду с тобой, слышишь ты, козявка?
И Эржи так же засыпала, быстро, как погружается в воду брошенный камень. Сопит да подушку обнимает. Придется ему опять выползти из постели и доковылять до другой кровати, откуда перелезла к нему черномазая, А то уснуть с кем-нибудь в одной постели он не может ни за какие блага.
Еще не было и половины девятого утра, а Жофи уже мчалась по коридору подвального этажа. Но квартира Понграца оказалась пустой. В дверях торчал ключ, так что она могла войти. У дяди Пишты уже было убрано, только посуду после завтрака не успели помыть: две кружки, блюдечко, ложки и нож лежали, прикрытые, на дне миски. На середине стола Жофика увидела деньги и записку, такую, какую обычно оставляла ей мама. Но эту писал дядя Пишта. Что, сегодня день его рождения? Он просит купить полкурицы? Еще спасибо, что не целую и не живую, а то убивать и потрошить кур она не умеет.
Но куда они делись?
Жофика схватила корзинку, повесила ее на руку и отправилась на рынок. Секей сердито поглядывал на нее из швейцарской. Ишь ты, какая цаца стала, злился он. Здесь нельзя вручить ей эту писанину. На квартиру, видите ли, велено доставить, притом после полудня. Ишь соплячка. Поговаривают, будто Марта Сабо уходит. Вот хорошо! Пускай теперь другими покомандует. Секей сердито облокотился на стол.
Дядя Секей сегодня не в духе. Тетя Добози метет лестницу. Как она пополнела, на ней едва сходится рабочий халат. На дверях, выходящих на площадку, написано: "Дополнительных занятий сегодня не будет". Что с тетей Мартой? Еще никогда не бывало, чтобы ее с утра не оказалось в школе. Впрочем, нет, она здесь. Не больна, значит. Слышится ее голос. Она кричит с лестницы секретарю, что идет в райсовет. Видно, спешит, так и постукивают ее каблуки. Вот Жофика и догнала ее. Да, она идет на рынок, дядя Пишта велел купить полкурицы, а сам куда-то исчез. "Ничего, он скоро придет", – заметила тетя Марта. Ну, если Жофика идет на рынок, то им до райсовета по пути.
Сейчас не так жарко, как было тогда, когда Жофика в последний раз приходила в райсовет.
Дует ветерок, горы кажутся совсем близкими, похоже, что они высятся тут же, на соседней улице. Тетя Марта ничего не говорит ни о дяде Калмане, ни о Доре. Она держится рукой за щеку и говорит, что ей, видно, не избежать зубного врача.
Нерв, подумала Жофика. А может быть, и нарыв. И то и другое плохо.
На площади перед каменными мужчиной и женщиной теперь никто не сидел. Тетя Марта взглянула на часы под крышей райсовета. Жофика тоже посмотрела на стрелки: было без четверти девять.
– Ну, значит, пока до свидания, – сказала тетя Марта и – у Жофики даже мороз пробежал по спине – протянула ей руку, да, как взрослой, как учительнице. Тетя Марта, правда, подавала иногда руку и ученикам, но лишь в тех случаях, если брала с них какое-нибудь слово, когда они переводились в другую школу или вообще заканчивали учебу.
У Жофики замерло сердце. Уж не выгоняют ли ее из-за дяди Калмана из школы?
– Осенью меня в школе уже не будет, – услыхала она и вдруг отважилась посмотреть тете Марте в лицо. Слова эти показались Жофи чудовищными, неправдоподобными. – Если бы не вчерашний день, мне, право, было бы гораздо труднее расставаться с тобой.
А почему? Почему тете Марте теперь легче расставаться? Корзина, хоть и пустая, вдруг стала оттягивать руку. Кет, хет, сюч, пуфф… Вчера тетя Марта держала руку Жофики, чтобы она не боялась.
– Только вчера я поняла, что ты уже не сирота.
Жофика отступила. Лицо ее выражало горе и боль. Пусть идет себе и не прощается с ней, раз она такая бессердечная, злая. Папа. Папа!
– Может быть, ты этого не знаешь?
Чего? Сердце ее сильно забилось. Вот сейчас она услышит что-то очень важное. Жофика не знала, чего ей больше хочется – чтобы тетя Марта произнесла эти слова или смолчала.
– У тебя есть теперь отец, и не один. Выходит так: если у маленькой девочки умрет отец, то ее отцами станут все, все.
Стеклянная дверь бесшумно закрывается. По мостовой, гудя, мчатся машины. Жофи опускается на ступеньки совета и прячет лицо в коленях. Рядом с ней стоит корзина. В кармане ее передника позвякивают деньги дяди Пишты. Солнце греет затылок. За опущенными веками Жофика видит папу, он долговязый, очкастый. Стоя в своем кабинете, высоко подымает Тобиаша и смеется. "Настоящий кавалер, у него все зубы целы". Вот папа уже не в кабинете, а на лесах, в руке у него кельма, на голове – кулек; он свистит: "Осенью, дружок, спеет черным виноград". А вот папа открывает один из ящиков, роется в карточках, он в расстегнутой на шее бежевой рубашке, нога его по колено в гипсе, он курит трубку и ворчит: «Недотепа, дуреха…»
Над ней склоняется незнакомый человек. "Девочка, тебя кто-нибудь обидел?" Жофи только качает головой, говорить она не может. Недосказанные слова, которые она так долго искала, гудят в ее сердце, как колокол. Веет свежий ветер, перед зданием совета не смолкая шумят деревья.