Выбрать главу

Вот так, постепенно, милостью Мустафы и я немало узнал о дивной чужестранке, воплощении всех совершенств; по крайней мере узнал, какова она в глазах моего брата. При мне Мустафа вызывал ее образ, украшал всеми качествами, которыми раньше наделял свою идеальную возлюбленную, а в ответ на мое молчаливое искреннее внимание оживлялся и еще более вдохновлялся.

Однажды он просунул руки сквозь решетку и положил ладони мне на плечи.

— Какое счастье, Хасан, что можно вверить тебе мою тайну, — признался он. — Когда я говорю о Лючии вслух, она будто здесь, со мной, в этой камере.

— Вот и хорошо, — отвечал я.

— Моя Лючия! Она всюду, ею полон мой мир…

Мустафа произнес имя чужестранки с такой нежностью, что голос дрогнул от нахлынувших чувств, и из уважения к этим чувствам я потупился.

— Ах, Хасан! — продолжал Мустафа. — Если б я только умел рассказать, какая она, моя Лючия! Каждый день я провожу с воспоминаниями о ней, и каждый день словно заново влюбляюсь. Каждый день на меня нисходит откровение. Все прочее не в счет. Чего еще просить от жизни?

Он помолчал и с улыбкой добавил:

— Теперь я убедился: воображать лучше, нежели обладать.

— Почему?

— Потому что обладание разрушает мечту. Мечта сама по себе есть истина, Лючия же подарила мне мечты, достойные поэта.

Он снова умолк, в глазах светилась страсть. Тихим голосом Мустафа попросил:

— Хасан, сочини сказку на основе моей истории, как ты один умеешь.

Я ухватился за шанс вытащить наконец из Мустафы правду о том, что произошло ночью в медине.

— Я ведь уже рассказывал, — с удивлением отвечал Мустафа. — Ты мой брат и своего рода волшебник. Какой смысл лгать тебе?

Ответ я пропустил мимо ушей и снова потребовал правды.

— Сам придумай, раз мне не веришь, — не смутился Мустафа. — Все необходимое у тебя есть.

— Так это ответ или отговорка? — с большим раздражением, чем хотел, парировал я.

— Ни то ни другое.

— То есть от меня требуются вариации, основанные на лжи?

— Истина лжет, Хасан. Прячется за словами. Кому, как не тебе, об этом знать — ты ведь уличный рассказчик.

— Мои истории не лгут, — настаивал я. — По традиции мы рассказываем только правдивые истории — так учил меня отец, наследовавший многим поколениям уличных рассказчиков.

Мустафа всплеснул руками.

— Ты слишком буквально воспринимаешь. Я не жду понимания — что в нем проку? Мы вокруг да около ходим.

Судя по тону, Мустафа сильно обиделся; я же был недоволен очередным его отказом поведать правду. Так мы и сидели, каждый в своих мыслях.

Наконец — подозреваю, в большей степени чтобы нарушить неприятное молчание, нежели с иной целью — Мустафа попросил описать Джемаа, какой она была нынче утром, когда я шел в тюрьму на свидание.

Я сожалел о недавнем проявлении упрямства, и потому постарался на совесть. Казалось, образы обретают форму и цвет в глубинах моей души. Я чувствовал облегчение при мысли, что словами облегчаю участь своего несчастного брата. За время рассказа я успокоился — так успокаивает возвращенный долг.

Помня, как нравилось брату жить в Эс-Сувейре, я для начала сравнил мерцающие огни Джемаа с ночным океаном. Сравнение привело воспоминания о том, как мы с Мустафой сидели на дамбе и вдруг с мыса налетел ветер. В четыре руки мы вцепились в зонт, и все же соленая пена промочила нас до нитки.

Я сказал Мустафе, что бриз, гулявший нынче по Джемаа, напомнил мне о том давнем океанском ветре. Я шел в тюрьму, светило полуденное солнце, но тем приятнее был быстрый шаг. Затем описал зимнее небо; игру облаков и света; поминутную смену настроений нашей Джемаа; пеструю толпу. В ярком свете Джемаа напоминала заснеженную равнину у подножия гор, и я затосковал по родному селению. Все сверкало, словно сбрызнутое свежей водой. Однако в потайных переулках медины было темно, как ночью.