Выбрать главу

Чужестранцы

— Сейчас вы услышите историю, — начал я, — правдивую, как сама жизнь, и, следовательно, от первого до последнего слова представляющую собой вымысел. Все в моей истории придумано — и ничего не придумано. Как все самые лучшие истории, она не претендует на описание обычаев, сюжет или правдоподобность — она только явит вам незамысловатую резьбу, одинаковую для всех человеческих существ…

После этого сравнительно короткого и откровенного пролога я заговорил об Эль-Амаре, городе красного цвета, городе, в коем, как в тигле, переплавляются мечты. Только-только я перешел непосредственно к рассказу, только голос мой стал набирать силу (прием, практикуемый представителями моего ремесла), как я заметил волнение слушателей. Многие даже отвернулись от меня, стараясь разглядеть происходящее на северной оконечности площади Джемаа.

Я проследил встревоженные взгляды.

Так я в первый раз увидел их.

Так я в первый раз увидел двух чужестранцев.

Они вышли на открытое пространство с Дерб-Дабачи, где начинаются торговые ряды, и при их появлении немедленно затих вечный гул площади Джемаа. Все, включая меня, повернули головы к чужестранцам. Самые скромные из нас тут же потупились, словно в великом смущении. Более дерзкие продолжали смотреть и даже следовать за пришлой парой несытыми взглядами. Было в нашей коллективной назойливости нечто заставившее меня устыдиться. Словно мы все уже вовлеклись в историю двух чужестранцев, словно она стала частью наших биографий, причем частью далеко не самой лестной.

Вероятно, это ощущение возникло благодаря изумительной красоте молодой женщины — именно красота первой приковала взгляды. Подобная красота несвойственна человеческим существам — это-то нас и смутило. Казалось, от женщины исходит сияние; чужестранцы стали пересекать площадь, и онемевшая толпа расступалась перед ними словно в благоговении. Как позднее выразился мой брат Мустафа, красота чужестранки обещала милость и прощение всем ее узревшим. Я же почувствовал, что красота такого рода достойна поклонения — но на безопасном расстоянии. Для того чтобы смотреть на нее в упор, требуется мужество. А еще — честность. Мустафа со мной не согласился; как выяснилось, этот разлад заставил меня с предвзятостью судить о будущих действиях моего брата.

Мустафа

Мустафа жил тогда не в Марракеше, а в маленьком рыбацком порту под названием Эс-Сувейра на Атлантическом побережье. Он держал лавку на базарной площади, торговал светильниками собственного изготовления. Пятнадцатого числа каждого месяца Мустафа со своим товаром отправлялся на автобусе в Марракеш, где тратил выручку на проституток, ждавших его. Он был молод и хорош собой — а еще невероятно горяч. Чуждый отчаяния, не согласный быть зрителем игры под названием «жизнь», он импульсивно и в то же время очень естественно возвел свои желания в основной для себя принцип. Мустафа исповедовал Действие с неподдельной истовостью, которая требует полной отдачи.

Однажды, когда Мустафа был еще подростком, я видел его выходящим из озера неподалеку от нашего селения. Полностью обнаженный, Мустафа гордо прошагал перед местными девчонками, что специально собрались на него полюбоваться. Каждой он позволил прикоснуться к нему. Я нагнал его и устроил хорошую взбучку. Не то чтобы я придерживался излишне строгой морали, просто тщеславие брата меня коробило.

Отцу я ничего не сказал, и мы с Мустафой никогда больше не возвращались к этому случаю. Однако в глубине души я не сомневался: Мустафа затаил обиду. Ибо я ранил его гордость: полагаю, он счел, что мои действия продиктованы завистью. С того дня между нами начала расти стена обоюдной скрытности. До самого ухода Мустафы, в возрасте восемнадцати лет, из родного дома я постановил не вмешиваться и вообще не замечать случаев, подобных прогулке нагишом, а брат старался не компрометировать себя передо мной.

Когда мы впервые услышали, что Мустафа, дитя гор, вздумал обосноваться в портовой Эс-Сувейре, столь далеко от родных мест, именно я взялся успокаивать родителей.