Он, видимо, догадывался о том, что творится в ее душе, благодаря тому безошибочному инстинкту, проявляющемуся у определенных тварей, едва поблизости запахнет опасностью, пищей, наслаждением или добычей. Он небрежно приподнял, приветствуя ее, свою солнечного цвета панаму и как бы в рассеянии произнес:
— Ах, и ты здесь?
— Я так рада! — ответила она.
И обняла его.
В этот момент его план созрел окончательно. Это была не слишком оригинальная затея с брюссельскими кружевами.
В ту пору бельгийские кружева ценились чуть ли не на вес золота — и были для дам подчас еще желаннее.
В результате появились бесчисленные подделки под знаменитые кружева. Поддельными кружевами наивысшего качества торговал друг Лиссауэра, Ксавье Ферренте; товар на его склады поступал вовсе не из Триеста, откуда был родом он сам, а из другого — иностранного и довольно отдаленного — порта, а именно из Антверпена. То есть эти кружева были «декларированными», как выражаются специалисты. В действительности же их скупали оптом в галантерейной лавке у Ширмера в Венских рядах. Если Лиссауэр вообще работал, то работа его заключалась в том, чтобы найти своему другу Ферренте покупателей, желательно оптовых покупателей, посредников по торговле как оптом, так и розницей, за что он от случая к случаю получал «комиссионные», но о его «долевом участии» в барышах и речи не заходило.
— В долю ты можешь войти только с капиталом, — объяснял ему Ферренте. — Без гроша — ни шиша! — добавлял он.
Это была излюбленная народная мудрость картежников из кафе у Штайдля.
А вот теперь наконец-то, после того, как он долгие годы «практически даром надрывался на Ферренте», как иногда выражался Лиссауэр, у него появился шанс вложить капитал в эти самые кружева — капитал Мицци Шинагль.
Приняв это решение, Лиссауэр начал делать вид, будто избегает встреч с Мицци и пренебрегает ею. Он выезжал на пикники с некой фрейлейн Корнгольд, посылал цветы госпоже Глязер, показывался на променаде с крошкой Брандль, опаздывая на свидания с Мицци или вовсе не являясь, и всячески давал понять, что она для него ничего не значит. Более того, он даже поговаривал, что собирается вскоре уехать, по некоторым причинам.
После того как несколько дней он держался с нею подобным образом, Лиссауэр и впрямь уехал — в Инсбрук — и отправил оттуда Мицци телеграмму: «Уехал в связи с важными переговорами, жди завтра вечером».
На следующий вечер он действительно вернулся. Вернулся не только приветливым и милым, каким уже давно с нею не бывал, но даже нежным. И вместе с тем, во всем его поведении сквозило сильное душевное волнение.
— Невероятная удача, — то и дело восклицал он. Радостного возбуждения он и не собирался скрывать. — У меня появился шанс разбогатеть!
— Ты женишься?
Это было первым, что пришло Мицци в голову. Да и как еще может мужчина внезапно разбогатеть?
— Женюсь? — переспросил Лиссауэр. — Да, может быть.
Он сделал вид, что задумался.
О брюссельских кружевах Мицци Шинагль было известно только, что они дорогие, — и ничего больше. Она едва ли отличила бы муслиновую занавеску от подвенечной фаты. В принадлежащей ей самой галантерейной лавке она побывала не более пяти раз. Однако она согласилась с тем, что кружева, которые можно достать за гульден восемьдесят, а продать за пять, — это совсем неплохой товар.
— Барыш поделим, — сказал Лиссауэр. — Пополам! Договорились?
— Договорились! — ответила Мицци, и больше она про кружева и не вспоминала.
Уже начали гасить большие светильники в вестибюле отеля. Невыразимой печалью повеяло от алавастрово-белого великолепия лестниц и перил, от кроваво-красного великолепия ковров, показавшихся внезапно кромешно-черными. Огромные пальмы в кадках выглядели кладбищенскими деревьями. Их темно-зеленые листья тоже почернели, напоминая теперь некое — вышедшее из употребления — старинное оружие. Зеленоватое газовое пламя в светильниках ядовито шипело, а большие красноватые зеркала, в рамах из поддельной бронзы, отражали Мицци Шинагль, когда она бегло и робко заглядывала в них, отражали другую Мицци Шинагль, — такую, какой она себя еще не знала и не думала узнать, такую Мицци Шинагль, которой никогда не было.
Ей стало очень грустно. В ее бесхитростной душе промелькнул на несколько мгновений быстрый отблеск того света, который делает людей более умных и проницательных блаженными и вместе с тем трагически печальными, — света познания. Она познала сейчас, что все тщетно, суетно и напрасно: не только кружева, не только Лиссауэр, не только ее деньги, но и ее сын, но и Тайтингер, но и тоска по дому, по любви, по мужчине, но и фальшивая любовь отца, но и все, все остальное… И из ее собственного сердца пахнуло вдруг лютым холодом — как из ледника, как из ледового погреба родного дома в Зиверинге, про который она маленькой девочкой свято верила, будто там, внизу, ждут своего часа зимы и вьюги.