Она сделала паузу и вздохнула.
— Продолжайте же, продолжайте! — воскликнул барон с такой живостью, будто прослушанное им вступление сулило целый букет историй, одна другой веселее.
Госпожа Мацнер начала рассказ, строго придерживаясь последовательности происшедших событий. В результате вышло разве что не военное донесение. Дойдя до истории с брюссельскими кружевами, она несколько раз запнулась на полуслове:
— Мицци Шинагль… ну господин барон ведь знают…
После чего всякий раз возникала новая пауза.
Что да, то да! Имя Мицци Шинагль будило в душе у ротмистра всякого рода неприятные чувства.
— И я еще просила высокий суд о снисхождении, — продолжила меж тем Мацнер.
Она ждала хотя бы самой малости восхищения, толики признательности, какого-нибудь поощрительного слова или хотя бы взгляда. Но ротмистр, судя по всему, пропустил главное мимо ушей. Ни с того ни с сего он уставился куда-то вверх, на пожелтевшие кроны деревьев. И, будто сорванный этим взглядом, широкий лист каштана, золотой и засохший, плавно и медленно закружился в воздухе и опустился в конце концов на край широкополой шляпы госпожи Мацнер. Барон принялся рассматривать желтый лист на фиолетовом бархате. Почему ему сейчас пришел на ум Кагран? Почему вдруг Кагран?
— А теперь она сидит!
И, произнеся это, госпожа Мацнер вновь вздохнула.
Да, он вспомнил. Несколько недель назад ему пришлось в канцелярии расписаться в получении письма. Это было заказное письмо, надписанное хорошо знакомым почерком, а красный штемпель на конверте гласил: «Прочитано: допущено цензурой!» От этого штемпеля несло «скучной историей», несло даже сильнее, чем от знакомого почерка. Сине-зеленый, отвратительно дешевый конверт наводил на мысль о бедности и, вместе с тем, о правосудии. Ротмистр расписался, рассеянно вскрыл конверт и бросил один-единственный взгляд на оттиск в верхней части листа. «Женское исправительное заведение, Кагран» — значилось там. На этом его любопытство оказалось удовлетворено. Тем более, что это чувство не было ему особенно свойственно. Подобное письмо, с таким вот нелепым, жалким и прежде всего «скучным» заголовком, относилось к тем необъяснимым явлениям, которые время от времени преследовали барона Тайтингера, — и таковы были, например, письма управляющего его поместьем Бранделя, счета кельнера Райтмайера, какие-то бесполезные сообщения от бургомистра Оберндорфа, поблизости от которого находилось его имение. Все эти явления были чуть ли не оккультного свойства. Они не имели ничего общего ни с любовью, ни с высшим светом, ни со службой, ни с лошадьми. Все это было не просто «скучно», но и «обременительно», что означало для него высшую степень скуки.
— Продолжайте же, продолжайте! — сказал барон, приняв твердое решение пропустить все дальнейшее мимо ушей.
После долгих недель в глуши он вновь, собравшись с силами, отправился в Вену. И вновь, как это уже не раз бывало после той памятной и злосчастной аферы с шахом, закончившейся бесцеремонным отзывом в полк, его охватила сильная, опасная и загадочная тоска, имени для которой он подыскать не мог. То была диковинная смесь боли, стыда, влечения, любви и ощущения полной потерянности. В такие минуты ротмистр вполне отчетливо сознавал собственную легковесность, его точило раскаяние, острые зубки которого он ощущал чуть ли не физически. И понапрасну вопрошал он себя тогда о том, почему сделал в жизни одно и не сделал, чтобы не сказать упустил, другого. И все происшедшее с ним с момента поступления в полк представлялось ему бессмысленным. Он пытался едва ли не силком направить поток воспоминаний в сторону кадетского училища, в сторону матери и отца, но воспоминания не повиновались ему, они упорно устремлялись вперед и неизменно упирались в историю с графиней В., шахом, «очаровательным» Кирилидой Пайиджани и ужасным Седлачеком в котелке, — упирались, чтобы тут же начать кружить вокруг этих четверых. Постыдная история уже давным-давно была похоронена, ни один человек так и не узнал о ней: ни полковник, ни товарищи по полку. Но что пользы было самому Тайтингеру? В его жизни имел место эпизод, о котором он не посмел бы заговорить никогда и ни с кем. Память об этом эпизоде циркулировала в крови, как какое-то инородное тело, подступая время от времени к самому сердцу, давя на него, искалывая, буравя насквозь. В такие минуты было только три выхода: либо бежать в Вену — в город его былого блеска и неизбывного позора, либо напиваться, либо… либо застрелиться. Спасением для него могла бы стать война, но на всем белом свете царил сытый, уютный, веселый мир…