Не знаю, чем еще так дорога нам эта фотография. Тем, может, что батько на ней еще безусый, молодой?
Но ведь его только с усами помним. Говорил, что первое дело для мужчины усы, хотя бы для того, чтоб можно было его от бабы отличить.
Был он во всем аккуратным. Раз только и видели мы его небритым. Это еще когда он на лесопильном заводе работал. Утром я включил электробритву. Он приглядывался к ней со стороны и так и сяк — никогда ему такого механизма не встречалось.
— Папа, давайте я вас побрею!
Помолчал, улыбнулся и вымолвил:
— А на лесопилку вместо меня пойдешь?
— Пойду, — ответил я без долгих колебаний.
Мне не раз уже приходило на ум, что вроде бы засомневался мой батько, как бы сын его на журналистских своих харчах не загордился да не зачурался черной, простой работы. О, сколько же их, таких, которые чуть только расстанутся с селом, с сохою да косою, и вот уже и вспомнить даже стыдятся, какого они рода, какого колена.
— Чур, в той одежке пойдешь, в какой я каждый день хожу.
— Добре, батько! В той самой!
В хате все насторожились, ждали, что будет.
Сел батько на табурет, и я приступился к нему с электробритвой. Прошло несколько минут, и всем нам на удовольствие помолодел, похорошел наш батько. Он и сам, глянув в зеркало, с удовольствием крутнул усы и ткнул пальцем в угол, где на лавке лежало его лохмотье. В клиновой побелевшей шляпе со шнурком, в залатанных штанах, в пропахшем опилками и потом пиджачке и телогрейке, из которой торчали ошметки ваты, в разношенных и стоптанных опорках на резиновой подошве явился я к бригадиру распилочного цеха. Тот глянул подозрительно, обождал, пока я сам скажу, что мне надо.
— Сегодня за отца буду работать.
Бригадир помолчал, смерил взглядом с головы до ног, что-то, видно, хотел спросить — то ли про то, почему отец не вышел на работу, то ли про технику безопасности — но только и сказал, чтобы становился на работу.
День в распилочном цеху пролетел для меня быстро. Напарник на распиловке огромных буков достался мне сильный, ловкий — отставать от него не хотелось. Чуть поспевали справиться с одним буком — пустить его на доски, — тут же подходил новый. И вправду, не зазеваешься!
Под вечер в цех наведался сам директор. Увидал меня, разгоряченного, заморенного. Постоял, пожмурился на падающие пыльною завесой вечерние лучи и быстро подался ко мне — на лесопилке-то я и раньше бывал, как работник областной газеты.
— Что вы? Что вы? — у директора и слов не находилось.
— Я — за отца…
— Да коли б я вас утром увидал, ни за какие деньги на работу бы не допустил. Глядишь, еще какую-нибудь пакость про нас напишете.
— Ну кому ж такое в голову придет? — оправдывался я. Но директору было не до оправданий. Взял меня под руку, повел в лавку. Тут было все самое необходимое для тех скромных потребностей и возможностей, какие могут быть у работника в горах. Директор пробрался в подсобку — на то он здесь свой человек, даже хозяин. Появился розовый ликер, добылись из закуточка рюмки, будто из-под земли, вынырнула нехитрая закуска. Кто-то наскоро порезал хлеб — и пошло угощение. А потом и разговор начался про житье в горах, про заработки и про то, что нынче надо о перспективе думать и сейчас уже заботиться, чтоб люди были заняты и через десять, и через двадцать лет… Леса-то исчезают, а темпы вырубок все растут да растут… Поговорили и про бензопилу, про механизацию при вывозке, что хоть и полегчал на этот счет труд лесоруба, а все же при ручной пиле да при живом тягле почва не так страдала от эрозии… В противоречиях искалась истина, а истину найти не так-то просто…
А потом мерил я запыленными опорками четырехкилометровый обратный путь к родному дому от этой самой лесопилки, на которой наш батько каждый день сражается с буковыми кругляками-великанами, поднимает на станок широченные и тяжеленные распиленные доски, сливается с ритмом машин и сам словно становится крохотной частицей огромного механизма. Солнце заходило за грань Делуца, только вершины гор вокруг Дубового целовались еще с лучами, и было в этом некое удивительное таинство, что каждодневно творится меж небом и землей.
В тот день проникся я к отцу еще большим уважением, еще большей любовью…
Порою он хмурился, молчал, уходил в себя. Тогда мы знали, что буря в хате не за горами. Все затихало, а наша мама искала, чем бы эту бурю отвести. И отводила — не вербой с серебристыми пушками, которую держала за иконой, чтоб кинуть ее в огонь, когда покатится вихрь по грозовому небу. Эту бурю отводила мама молчанием, всегда таившим в себе чудесную силу. Она-то была посильней вербы!