Как-то раз после рождества, а может, перед самой пасхой, крюк перетерся и сломался. Ребенок выпал, но не разбился — так хорошо был укутан. То-то было переполоху в хате! И как счастлива была мама, что никакой беды не приключилось. Я же думаю теперь — что ж это за сильный, могучий да великий род наш, коли даже железо в зыбке не выдерживало — перетиралось, бедное!
Больше всего я радовался, когда над хатой взвивался легкий дымок. Как тепло и сладко делалось тогда на душе. Дымарь выходил на чердак, дым расползался по нему, искал щелиночки на волю, пробирался-таки на поверхность. Наша хата жила очагом. На плите варилось и жарилось. А какое ж это было счастье, когда мама разводила огонь в печи! Целыми часами вглядывался, как занимался трескучий хворост, как рвался огонь в трубу, как наливались жаром и распадались головешки. От печи я уходил, только когда надо было уступить место маме. На большой деревянной лопате сажала она хлеба, крестя в воздухе каждую паляницу, будто снаряжала ее бог знает через какие броды и перевалы в дальнюю дорогу.
Каморки или кладовой в нашей старой хате не было. Кадку с капустой на зиму, молоко в бочонках на время великого поста, калачи и белые паляницы для рождества и пасхи — их у нас пекли всего только два раза на год — мама держала в большой комнате. Чуть толькоотворится дверь туда — и в нашей комнатенке запахнет молоком, хлебом, капустой. До веку не позабыть мне этих вкусных запахов, как не забыть и детства своего в родном отцовском гнезде, как не забыть мне эха лазоревых далей, что всегда откликается началом хоженых и не хоженых еще дорог.
Кладовой еще служила нам длинная, во всю стену, полка над входными дверями. Чего только на той полке не было! Клубки ниток и шитье, недовязанный капорчик и рукавица, молоток и молитвенник. Тут лежал сверток каких-то документов и важных бумаг, словно бы нигде в хате не нашлось для них места получше. И кукурузный хлеб на той же деревянной полке лежал. К нему тянулись мы, поставив табурет. Кому как больше нравилось, кто как умел — ножом, а то и просто рукою, отрезали, отламывали. Когда кончались караваи, а свежий хлеб еще не был спечен, тянулись мы к этой полке, чтобы набрать себе хоть горстку крошек.
Почернела старая полка. В нашем доме верно и честно служила она немало лет — будто поселилась она в хате вместе с первым хозяином, с первой хозяйкой. Многое могут порассказать вещи и предметы про жизнь, про достаток и удачи. Не знаю, как для кого, а для меня вот эта наша древняя полка дороже самых ценных полированных гарнитуров и хитро-мудро смастеренных буфетов, витрин для пустых безделушек да форсистых сервизов.
В детстве никак я не припоминаю часов в нашей хате. Их просто не было. И не потому, что не сгодились бы! Да что ж поделать, коли каждый хоть и самомельчайший грош никак не шел к нам доброй волей — хоть на аркане его тяни! — зато из дому — бегом, вприпрыжку, без оглядки! Где уж там было до часов!
Издавна в селе повелся обычай звонить на церковной колокольне в обеденную и вечернюю пору. Этот звон не созывал к молитве — он совсем-совсем земной был. В обеденную пору как слуга оповещал людей, что время садиться за стол и отдохнуть немножко, чтобы достало сил работать дальше, до самого вечера. Совсем другим был звон вечерний. Этот уже хозяином был, властелином села, и плыл он над селом уверенно, накатывал волнами — перебирался через хребты и вершины, перекидывался за голубые темнеющие дали и пропадал вдалеке. Бабуся наша рассказывала, что после вечернего звона из чащ и дебрей, из синих скал и пещер выползает всякая нечисть, потому вечерний звон казался мне на диво колдовским, даже страшным…