Токан в рот дед несет целыми ломтями; осторожно и бережно берет гольца, плотвичку, пескарика. За всякими столами — бедными, богатыми, роскошными — видал я потребляющих выращенный на земле и добытый в реках да морях печеный и вареный корм, да только не выпадало мне видеть, чтоб поедались яства с тем наслаждением и смаком, как едал речную мелочь дед Федор.
В этот час дед Федор непременно и с гордостью вспоминал прошедшие года и ту рыбу, что водилась в нашей речке Тересве. Верно, не замечал он, что всякий раз, как только садился за ужин и вдыхал парок речного сокровища и зеленого лука, начинал рассказывать все ту же, одну-единственную байку, как изловил в тихой заводи рыбу-великана: еле-еле вытащили ее на берег два человека. Когда я удивлялся и не мог себе представить, что ж это был за кит, дед только сокрушенно рукой махал, что, мол, было это все да быльем поросло.
— Что ты, сынку, знаешь? Теперь и реки уже не те, что прежде были, и рыба в них не та… Да что там! И леса другие нынче стали, и люди…
При этих словах дед замолкал и погружался в думы. Уже ничем его нельзя было заинтересовать. И долго мог он так сидеть у тесаного древнего стола, опершись на локоть и опустив седую голову. Глядел на меня и, верно, думал: «А что тебя, сынку, ждет завтра, послезавтра?»
Как только являлся я в родное село из Хуста — я учился там в гимназии, — святой моей обязанностью было проведать дедов, поклониться им. И было положено не просто так зайти к ним, а с отчетом: как идет учение, как живется, про что в свете говорится. Дед Петро, правда, расспрашивал скупо. Иной раз не поймешь даже — по душе ему или не по душе Внуково учение в чужом городе. Слушал дед, да помалкивал, только под конец разговора молвил:
— Не забывай, сынку, про постолы! Выучишься, человеком станешь — не забывай, из какого гнезда вылетел!
Дед Федор тут на глазах менялся — светлел и молодел, чуть только я переступал порог старой его хаты. Он гладил меня по голове, просил бабушку, чтоб поскорей сготовила яичницу, чтоб принесла нам из кладовой молока. И получаса не пройдет, а мы с дедом Федором уже за столом сидим, угощаемся. Но ни разу за все года я не припомню, чтобы явилась на столе бутылка чего-нибудь спиртного. И был в этом, как думается мне ныне, и здравый смысл, и верность родовому корню, что черпал силу свою в труде и трезвом видении мира и ни забавы, ни подмоги в проклятом алкоголе не искал.
Само собой, никак нельзя было миновать порога деда Федора, когда каникулы кончались и снова стелилась мне дорога прочь из родимого села. Дед Федор всегда шел со мною до ворот, так, словно собирался сказать мне что-то по секрету от всех. У самых ворот дед останавливался. Из кармана за пазухой неуклюже сшитого грубошерстного жилета доставал сыромятный, заботливо перевязанный конопляной пасмочкой кошелек. Неторопливо разматывал пасмочку, вынимал деньги. Давал дед небогато: 10–20 крон. А мне и ныне кажется, что давал он много, очень много.
Иду я улицей, и, не знаю почему, делается мне грустно. Странная это, легкая и непонятная в своей таинственности грусть… Поворачиваю голову, а он стоит у ворот. Без шапки, без свитки. Стоит и провожает меня глазами. Какая ж сила держала его у ворот?
Живым перед воротами вижу его и ныне. А еще я вижу, как в нашей хате падает багровое сияние от углей на лицо его, сухощавое, продолговатое, — в те утра, что так запомнились мне немолчным плачем грудного ребенка и дедушкиными хлопотами. Таким он для меня останется вовеки.
Дед Петр и дед Федор были сваты. Но никогда не ходили они друг к другу. Не то чтобы враждовали, но и не любили один другого. Эта неприязнь чувствительною болью ранила и нас — внуков. Ведь как было нам решить, который из дедов лучше, которого нам больше любить? Оба они были для нас велики. Правда, велики!.. Даром, что не было в них во всем согласия.
Их примирила смерть. Теперь они лежат на нашем сельском кладбище рядом. Такова была воля живых. Мать-земля породнила их на том кладбище в Дубовом, что тоже кажется мне самым красивым, самым тихим и самым святым на свете… Обведено оно елями с истемна — зеленой, похожей на черные знамена хвоей. Когда слетает с полонин студеный ветер, шумят они печальным, смутным шумом, маячат ветви их на черном небе, а вон там далеко обвивает село холодная полоска реки Тересвы… И леса… Леса…
БАБЫ