Выбрать главу

Разве нет справедливости в том, что слово «баба» может показаться немного грубоватым по звучанию?

Чтобы слышалось оно помягче и поласковей, стали говорить еще и «бабка». У нас же на Верховине говорят лишь «баба». И это всегда звучит по-доброму, а значит, лишь одно: баба — отцова мать, мамина мать. На Верховине слово это не имеет иного смысла. А в таком понимании это обычное, простое и скромное, чуть даже приглушенное, чтоб не сказать глухое, слово разве может показаться грубоватым?

Отцова мама рисуется в моем воображении статной да пригожей, доброй работницей. Не знаю, откуда у меня к ней столько нежности. Верно, от тех рассказов батько́вых, в которых всегда была она вся в хлопотах, делах, заботах о немалой своей семье в те поры, когда недаром придумали присловье: «Муж держит угол в хате, а жена — все три». А может, оттого к ней эта нежность, что рассказывал батько о ней всегда с печалью, болью и вечной благодарностью к ее светлой памяти.

Скончалась она давным-давно от тифа, оставив деда с целой кучей малых детей.

Дед скоро женился. Отчего он противу обычая решился не соблюсти положенного срока, отчего женился так скоро после похорон? «С того, что шел великий пост, что надо было сварить на малышей, одежку им постирать… С того, что просто-напросто не обойдется в хате без хозяйки!» — обронила как-то тетка София, когда пошел разговор про давние семейные дела. Привел дед в хату мачеху, и неродные сыновья и дочери говорили ей «мама». Говорили и тогда, когда уже повылетали на своих крылах из дедова гнезда под соломенной почерневшей крышей. Эту бабушку сам запомнил хорошо. Была высока ростом, всегда разговаривала сама с собой, странно подмаргивала левым глазом — это у нее такой изъян был.

Всегда почему-то помню ее сердитой, насупленной. Может, она и не была такой, а только нам казалась, оттого, что невзлюбила мою родную маму. Была скупа, и скупость эта, думаю, была порождена долгими годами недостатков, страхом перед завтрашним днем. Вот уже и достаток поселился в дедовой хате, уже всего хватало на чердаке, и в кладовой, и в погребе, а скупость оставалась. Вошла в привычку, пристала, прилипла к характеру. Наверно, так уж оно и есть: хоть и меняются условия и обстоятельства жизни, а привычки, нажитые долгими годами, остаются.

Есть действия, поступки, к которым с потоком бегущих лет меняется наше отношение. Таков был и мой с бабой Петрихой спор о грушах.

А что это был за спор?

Каких только деревьев не было в родовом саду! Сливы летние и сливы осенние и громадная, до самой улицы доставшая ветвями, черешня, были яблоки, что поспевали в сенокос и утоляли нашу жажду на Ясеновой, и были большие, красные — их дед откладывал на зиму, и нам, детям, они казались зимней сказкой и привадой из привад… Но больше всего манила меня в дедовом саду высокая старая груша. Родила она небольшие, но на диво вкусные плоды, и каким же счастьем казались мне те минуты, когда я крадучись забирался в сад и, забывая обо всем на свете, собирал те грушки и поедал их. Ну а как же оно могло иначе быть? Разве могли нам даже присниться крупные, желтобокие, сладкие и ароматные, разных сроков вызревания и разных форм груши — плод человеческого, щедрого в поисках, способного творить чудеса труда? Для меня в пору моего детства лакомством были даже терпко-кислые груши-дички со склона, недалеко от родной хаты. С того самого склона, где росли дикие черешни, по осени краснели боярышник, шиповник и калина. Так, бывало, наешься в лесу тех дичек, что горло как клещами сцепит и дышать не дает, а в саду деда Петра были настоящие груши. Не потому ли всегда я по дороге в школу и со школы заглядывался на дедов сад, готовый в любой миг скакнуть через огорожу!

Как-то одним воскресным днем подался я из церкви поскорей домой, чтобы все ж таки махнуть в дедов сад. У огорожи постоял, но колебался недолго. Остановился под грушей. Трава была рослая, холодная: прошел дождь, дул осенний ветер. Груш нападало много-премного. Да только съел я одну-другую, только наложил за пазуху — так вот и поныне чую, как холодили грудь, — как разом будто колотушкой огрело меня через весь хребет.

— А чтоб тебе сырой земли наесться! — что-то простонало за плечами.

Я похолодел и остолбенел. Передо мной с разведенными руками стояла бабушка Петриха.

— Так это ты мне, черт лукавый, траву пришел топтать?.. Да я тебе таких грушек надаю, что камнем у тебя встанут… — все кляла меня баба, а я уж и не знаю, чего тогда больше напугался — удара ли, проклятий или просто бабушкиного появления. — А ну, чтоб и духу твоего… А чтоб вас… — следом за мной катились бабушкины слова, когда я лез через огорожу, придерживая все ж таки левой рукою в пазухе кое-какую свою добычу… Не все же из пазухи просыпалось, коли достала меня баба кулачищем.