Выбрать главу

А когда наставала пора дождей, можно было в лесу слушать шелест крупных капель. Коли дышал еле заметный ветерок и ветки колыхались — капли спадали с листа на лист обильно, щедро, а как стихнет все — и капли шелестят размеренно, степенно.

Осень стелила под деревья пушистый ковер и расчерчивала небо оголенными ветками. Тут и там висели еще помутневшими медяками листья, но только чуть подует ветер — срывались и, кружась, стелились по земле. Стелились с еле-еле заметным шорохом, и в этом тоже была чудная красота, была своя жизнь.

Верно, вот эту песню про красоту лес пел и своему хозяину, потому что, какими бы скупыми и бедными на заработки ни выдавались годы, дядьке Василю и в голову не приходило продать тот лесок на дрова. Какими бы холодными ни приходили зимы к нам с полонин да высоких гор, никто и никогда не помышлял податься к бегунцовскому леску, чтоб украдкой срубить себе там дерево на топливо.

И в этом была своя добродетель, был освященный веками закон.

Вот потому-то и белел лесок зимой громадными шапками снега на ветвях и убирался в иной год так, будто на великий праздник выряжался… И нам уже казалось, что тот лесок не только что живет, но и чувствует, думает, понимает… Что и сам он знает цену своей красоте.

Всегда, всегда, как только я возвращался домой, в родимый край, поднимался к леску на склоне. Поднимался, чтоб поговорить с самим собой, чтобы упиваться далекой лазоревой далью над отцовской обителью. Навеки в душе моей щедрый зеленый шум, осенний золотой гомон, сказочный зимний иней букового лесочка недалеко от родной хаты.

СОСЕДИ

Их у нас было много! Разве скажешь про всех?

Мы были бедными, оттого и в памяти лучше всего живут именно самые бедные наши соседи.

У бабки Семенихи были четыре дочки, а из них старшие — Анна и Мария. Захлопоталась с ними бабка. Вот уже и заневестились, и какие-никакие женихи появились, а счастья настоящего все не было.

Когда Анна вышла за Ферка с Брустур — в Дубовое пришел он в примаки (так говорят про того, кто живет в доме жены), взялись молодые строить себе хату на взгорке, повыше Бегунцовой чащи.

Приземистый, одноногий, в смушковой шапке корчмарь как-то после вечерни спросил в разговоре Ферка:

— А ты что, на Голгофе живешь? — и показал корчмарь рукой в ту сторону, где уже серела поставленная бедная хата.

— На Голгофе! — только всего и промолвил пришлый Ферко Федаков и смущенно замолк.

И правда! Не чем, как Голгофою, стала тощая да убогая межина для Анны и Ферка невдалеке от нашей усадьбы.

На полонинку (так назывался клочок земли, выданный молодице в приданое) — дерево для сруба носили на плечах. Была поздняя осень. На вязкой, топкой земле по склону скользили, падали, ушибались, ранились — какую ж еще Голгофу можно было придумать для них при таком начале семейной жизни? Всем гуртом несли селяне нашей округи на полонинку содранную со старой хаты и разъятую на части кровлю. Когда сильные мужики медленно взбирались с ношей по крутому склону, казалось, что то неторопливо ползет на гору диковинное чудище.

Наконец хата соседки Анны и примака Ферка была сложена, наконец задымила над ней, закурилась легонькая тучка — примета жизни. Значит, развели в хате первый огонь.

Да не успели захозяйничать, не успели поставить огорожу, посадить первое деревце и привести хотя одну-единственную животинку — козу, как народился маленький. Помню те вечера, когда мама наша доила корову и посылала меня к Федакам с кринкой:

— Неси, голубчик, молочко бедным людям… То не грех, коли молочко для чужой малой дитяти… — поучала меня мама, бросая в молоко маленькую щепотку соли, — мне ведь было через ручей переходить, и тут уж без соли никак нельзя, а то, глядишь, все молоко прокиснет.

Я выбирался вверх по склону к Анне и Ферку, когда над полониной трепетали первые вечерние зори, а село мигало огоньками каганцов в окнах. Как-то и вправду странно было глядеть с Ферковой полонины на наше село — огромное, раскиданное не только по широкой низине, но и по близким и дальним околицам. Вдали, над хатами и над застывшими, почерневшими садами самоуверенно и гордо возвышался купол кирпичной церкви, белой жестью застывали и белели деревянные церквушки… Кругом было тихо-тихо, и от этой немоты как-то даже страшно становилось… Я поскорей торопился к хате.

Анна радовалась, как только я переступал необычно высокий порог хаты. Но только ставила она порожнюю кринку на лавку, я тут же спешил домой. Какая-то невидимая сила побуждала меня бежать быстрей, я даже оглянуться боялся. Одинокая хата на горе почему-то пугала серым срубом, непомерно высокой черной крышей с белыми полосками там, где вшивались дранки-заплаты, маленькими черными глазницами оконных стекол.