Тарас отчаянно схватил кровать и начал ее переставлять. Шепшеловичу ничего не оставалось, как присосаться к ней ногами и руками на манер обыкновенной пиявки.
— Шлюха! — ругался Тарас. — Какая тяжелая! Сколько в ней, падле, веса!
Тарас швырял кровать с обезумевшим Шепшеловичем из угла в угол, бросался на нее, мучил бедную Оксану Васильевну, но, видимо, ничего не получалось. Потому что после звериного рыка кровать опять летала по комнате, возносилась к потолку и рушилась вниз. Шепшелович держался из последних сил. Он подключил даже зубы, но вот-вот был готов рухнуть.
Кровать не прекращала летать.
— Всюду электромагнитные потоки, — вопил Тарас, — евреи и потоки. Я чувствую, как они проходят через мой пах.
Шепшелович уже не понимал кто — электромагнитные волны или евреи.
— Я чувствую, как они пронзают пах мой, Оксана Васильевна. Что делать? Что делать?!
— У вас вообще странный пах, — сказала Оксана Васильевна, — он всюду притягивает потоки. А вот у Валентина Николаевича, например…
Раздалась страшная оплеуха.
— Вы мой пах не трогайте, — сказал строгий голос, — вы еще не знаете, на что он способен.
Тарас снова начал носиться по комнате, ищя место, свободное от подземных потоков.
— Всюду потоки, — вопил он, — евреи и потоки!
Наконец, он забрался в шкаф.
— Оксана Васильевна, — раздалось оттуда, — немедленно сюда, здесь, кажется, их нет! Скорее, скорее!
В шкафу происходило что-то страшное — он ходил ходуном, его бросало, он падал и вновь поднимался.
Наконец, из него выпали совершенно обессиленные Тарас и Оксана Васильевна. Они лежали на полу, на уровне Шепшеловича и тяжело дышали.
— Ну, — наконец произнес Тарас, — какой у меня пах, Оксана Васильевна, когда нет потоков?!
Весь этот бред, гнусность и свинство разбавлял только один человек, старый еврей, с длинной бородой и пейсами. О старом еврее шла слава полового гиганта. Он являлся на хату всегда минимум с двумя чувихами, а иногда и с тремя. Причем чувихи уходили всегда довольными, явно удовлетворенными старым евреем. Да и старый еврей покидал хату всегда с загадочной, потусторонней улыбкой.
Все думали, что Барух Ниссонович секс-бомба, и только Шепшелович один знал всю правду. Бедный Шепшелович прекрасно знал, чем занимался старый еврей длинными ночами с прелестными «аникейвами» — ивритом и историей сионизма.
— Я извиняюсь, — говорил старый еврей, — давайте разденемся, чтоб эти ганефы нас ни в чем не заподозрили. Извините меня, но в этой блядской стране разрешается заниматься только блядством. Вы же знаете, зачем нам сдают хату.
Ученицы печально кивали головами, разоблачались, и Барух Ниссонович раскрывал старую книгу.
— На чем мы последний раз остановились?
— На первом сионистском конгрессе в Базеле.
— Боже мой — это история сионизма! А я говорю об иврите.
— На гласных, ребе, — Говорила одна, которая лежала справа.
— Гласных, гласных, — ребе был недоволен, — гласных какой традиции? Масоретской, тивериадской или современной?
— Тивериадской, — отвечала прелестница, что лежала у ног.
— Гласные тивериадской традиции, — начинал Барух Ниссонович, — имеют следующие названия — хирик, цере, сегол, патах..
Шепшелович под кроватью старательно записывал. Лекции были настолько интересны, что он с нетерпением ждал суббот, когда приходил «половой гигант». Он чувствовал себя не под кроватью, а на скамье Иерусалимского университета. Он постиг иврит, историю еврейского народа, сионизма и кухню евреев Египта.
Вскоре этот университет закрыли. Нагрянула милиция и, чтоб замести следы, ученицы хедера неловко полезли на учителя, а тот стал их неумело целовать. Конспирация ни к чему не привела, всех арестовали за аморальное поведение и разврат.
Теперь в субботу на кровать являлись особые юдофобы. Они говорили в открытую о скорых еврейских погромах, о еврейской крови, которой окрасится чудный Днепр, о ссылке евреев в Сибирь.
Положение было чудовищным. Шепшелович начал с горя пить горилку, не закусывая. У него ужасно болела спина, лежать он мог только на правом боку, где были пролежни.
Шел восемнадцатый месяц жизни под кроватью. Силы Шепшеловича иссякали. На кровати кляли жидов, совокуплялись, ругались и рыгали. Шепшелович подумывал о самоубийстве или добровольной сдаче властям. Надежд на спасение, казалось, не было. И вот, когда силы уже было покинули его, заговорило радио, голосом Левитана. Шепшелович почувствовал, что что-то произошло — Левитан просто так не говорил. Он объявлял либо о начале войны, либо… Было часов шесть утра.