— Нашему торговому флоту, — заикаясь и покачиваясь начал он, — необходимы высококвалифицированные кадры кацманов и лоцманов! Простите, — его качало, — кадры боцманов и… шварцманов.
Он налился кровью, побагровел и громовым голосом добавил:
— Короче, высококвалифицированные кадры шварцманов и кацманов…
Мы молчали — видимо, слух, что сюда берут, еще раз подтвердился. Ректор вынул пробку из графина и выпил все содержимое.
— Что надо, — прокричал он, — чтобы стать настоящим, — он оглянулся и добавил: — кацманом?
В глазах его была паника:
— Чтобы стать настоящим кацманом, — ответил он сам, — надо многое. Это трудно. Почти так же трудно, как стать настоящим, — он остановился, долго смотрел в зал, на портреты вождей, на переходящее красное знамя и кончил: — …как стать настоящим шварцманом.
Здесь он вдруг достал из бокового кармана боцманский свисток, стал как очумевший свистеть и орать во все горло:
— Свистать всех наверх!
Мы сидели не шелохнувшись, думая, что это первая лекция.
Он свистел и свистал всех наверх, а потом друг неожиданно спросил:
— Кто знает, какая разница между кацманом и шварцманом? — и опять сам ответил: — Никакой! Быть кацманом так же тяжело и почетно, как и шварцманом. Впрочем, — добавил вдруг он, — шварцманом тяжелее, — и через секунду: — но кацманом почетнее.
И бросив на нас горящий взгляд капитана, покидающего во время шторма свой корабль, он проревел:
— Счастливого плавания вам, будущие кацманы и шварцманы! — И почему-то добавил: — И Файзинберги!
Потом он сел. В переносном смысле этого слова. Говорят, за сионистскую пропаганду.
Но до этого я начал сдавать экзамены, первым из которых была устная математика. Чего-чего, а математики я не боялся. Во-первых, у меня мама была математик, а во-вторых, я сам несколько раз занимал первые места на городских олимпиадах.
Экзаменатор был худой, казалось, что евреи травили его, а не Сталина.
— Я вас не буду долго мучить, — сказал он, — только одна задачка.
И он протянул мне условие. Я прочел его и обомлел.
— Простите, — сказал я, — это задача, которую решают уже два века все математики мира, включая самого Галуа.
— Ну и что? — спросил экзаменатор.
— И никто не решил! Включая самого Галуа, который, говорят, от этого и умер.
— Милый друг, — сказал экзаменатор, — это естественно. Ведь если бы она была решена, какой же смысл было б ее вам давать.
— Да, но сам Галуа… — начал я.
— Он не поступал в наш институт, — отрезал математик, — и не готовился стать советским лоцманом.
— Я не могу ее решить, — сказал я.
— Очень жаль, — протянул он.
— А вы можете? — спросил я.
— Милый друг, — улыбнулся он, — я уже поступил. И даже кончил. Я профессор, милый друг, зачем мне ее решать?
И он вывел мне единицу, тощую, как и он сам. И водный транспорт навеки уплыл от меня далеко в море, за горизонт, и я начал готовиться к прохождению военной службы, может быть, даже и на флоте, но не в качестве лоцмана, а скорее, как и предсказывал ректор, в качестве кацмана… Кто служил, знает, что это за служба. Мама не служила, но знала. И она нашла другой институт — технологический. Там был большой недобор, и туда брали. Там все срезались на сочинении «Лев Толстой как зеркало русской революции». У всех получилось зеркало и ни у кого — русской революции. И туда добирали. И мы с мамой понеслись туда. Причем мама бежала быстрее: она боялась, что вот-вот кончится этот самый недобор. Технологический был чудо: там не брали в рамки, не спрашивали разницы между кацманом и шварцманом, а сразу отправили на экзамен. И это была химия. Химик был старик с недовольным лицом. Казалось, что в нем все время происходила реакция окисления.
— Скажите, — кисло спросил он, — какого черта вы решили поступать именно к нам?
Я растерялся — вопрос был явно не химическим. Я готовился к галогенам, к щелочам, ко всяким ангидридам и фенолфталеинам, к лакмусовым бумажкам и стеклянным мензуркам, мне дважды приснилась таблица Менделеева и один раз он сам, но такой вопрос мне не явился даже во сне.
— А разве вы не знаете? — вдруг спросил я.
— Нет! — твердо ответил старикан.
— Так сюда же берут! — выпалил я.
— Кого? — поинтересовался он.
— Евреев, — ответил я, — кого ж еще?
Внутри химика, видимо, произошла реакция замещения с большим выделением тепла, так как он покраснел, зашипел и начал выпускать пар.
— Мы принимаем не евреев, — сипел он, — а талантливых людей!
— А евреев нет? — спросил я.