Эта сарделька не дирижировала, а как бы грозила Антону, и смычки грозили, и даже старый контрабас.
Он не мог уплыть от коллектива даже во сне. Даже когда играл соло — они не исчезали, хотя были совершенно не нужны.
И лишь когда он прятал гобой, весь оркестр синхронно тонул на рейде Сан-Марко, и только палочка Вайнштейна мерно покачивалась на воде.
— Неужели я написал такую божественную музыку? — вытирал слезы Вивальди.
— Вы, маэстро, вы! Может, хотите что-нибудь из «Времен года»?
И маэстро всегда просил одно и то же.
— Пожалуйста, «Весну», - говорил он и садился на ступеньки.
И Гоц начинал играть «Примаверу».
Вивальди вытирал кружевным манжетом легкие слезы.
Все, что написал старый маэстро для гобоя, исполнял ему Гоц.
И каждый раз после этого Вивальди приглашал его в свой оркестр, в церковь Санта Мария делла Пиета.
— Ты будешь концертмейстером, Антонио, — обещал он ему. — Скузи, — извинялся Гоц, — не могу.
— Перке? — удивлялся маэстро.
— Это невозможно, — разводил руками Гоц.
— Ты получишь тысячу дукатов, — обещал Вивальди.
— Дело не в зарплате, — отвечал он.
— Ты можешь стать прокуратором, — продолжал Вивальди, — даже дожем. Никто в венецианской республике не играет так, как ты, и во всей Италии нет музыканта подобного тебе.
— Что толку, — говорил Гоц, — ведь я живу в Советском Союзе.
По всему виду Вивальди было ясно, что он никогда не слышал об этой стране, но каждый раз после этого с него почему-то сползал парик, он бросался наверх, на кампаниле, и начинал судорожно раскачивать колокол, как это делали в старину, когда на Венецию двигалась турецкая армада… И вот под эту музыку, уже в десяти гребках от Дворца Дожей, где он должен был просить убежище, Гоц всегда просыпался.
«Концерт Вивальди для колокола с оркестром» — называл он ее…
Этот сон снился ему всегда перед поездками за рубеж, причем только в капиталистические страны.
Когда ж они ехали в Болгарию или там в ГДР — ему не снилось ничего. Однажды, перед Прагой, во сне он увидел танк. Он сидел на стволе пушки и снова просил убежище.
Тогда он проснулся в поту…
Гондола волновала его. Потому что реализовать свой сон он не мог — не в смысле встречи с Вивальди, а в смысле убежища. Останься он — и никогда больше не увидел бы он Ирину. А зачем ему нужна была свобода без любви?..
Он не мог ее бросить — ни когда был в Амстердаме, ни в Мельбурне, ни в Севилье.
Но когда вернулся из Токио, то узнал, что она бросила его. Она уехала с Бергером в Израиль.
— Неужели ты не могла оставить меня до Японии? — только проговорил он. А что еще можно было сказать?..
Ему было так плохо, что даже Вивальди не мог он играть.
И в следующую поездку решил остаться. Вместе с гобоем — больше никого у него не было во всем этом мире..
Маршрут их турне был продуман как бы специально. Три звезды сияли на его пути — Париж, Рим, Венеция.
В каком бы из этих городов вы не остались?
Гоц остался бы во всех трех.
Но он начал с французской столицы — там начались гастроли.
В первый же вечер весь Париж рукоплескал ему. Потому что в зале был «весь Париж».
На банкете были устрицы. Женщины в мехах. Брат испанского короля. Какая-то дама его поцеловала, говорили, жена министра. Потом спорили, какого. Его называли гениальным. Паганини гобоя. Вундеркиндом, хотя ему было под сорок. Он плыл в духах Ив Сен-Лоран. И, наконец, в голову ударило французское шампанское.
И тут же захотелось убежища, просить убежища, но он не знал, у кого. Жена министра куда-то исчезла, их импресарио был пьян, брат короля уехал в Испанию.
Пока он искал глазами «у кого» — остался один оркестр.
Ему стало тошно, и он протрезвел. По залу мелькала лысина Вайнштейна.
— Не вздумайте собирать бутерброды, — предупреждал он, — и вино из рюмок не сливать. Мне хватит лондонской истории.
Он запихал в рот сэндвич с модзареллой и баклажаном.
— Репетиция в десять!..
Они спускались по широкой лестнице. Гоц вдруг схватился за мраморные перила — внизу, раскинув руки и улыбаясь прямо ему, стоял Айсурович. Лет десять назад они вместе играли у Рошаля, но вот уже пять лет как Айсурович жил на Западе.
— Только не хватало встречи с эмигрантом, — подумал Гоц.
Только бы никто не заметил.
— Старик! — заорал снизу Айсурович и простер к нему руки. — Вот мы и встретились.
Он был в белом льняном костюме. На шее — коричневый шелковый фуляр.