— Он в Париже? — удивился Гоц.
— От его афиш некуда деться. Его рожа щурится со всех домов. А все потому, что он въехал на грандиозном скандале.
И в это время в окружении полуголых красавиц в ресторан вошел Шмуклер.
— Антохер, — заорал он, завидев Гоца, — в Париже? С ума сошел!
— П-почему? — не понял Антон.
— Потому что надо быть идиотом, чтоб эмигрировать!
— Я еще не эмигрировал, — оправдывался Гоц.
— И правильно сделал! Не хрена тебе здесь шаландаться! Ты привык к обожанию, идущему из зала, и к корзинам цветов!
— А здесь этого, что ли, нет?
— Антохер, — ласково сказал Шмуклер, — пойми простое: когда ты дуешь в свою дуду в советском фраке — браво орут таинственной русской душе, а не пейсатому еврею. И жена министра целует великую державу, а не твою жидовскую морду! Как только ты пересекаешь навсегда границу, твоя таинственная русская душа улетучивается, и министерскую жену ты не поцелуешь даже в затылок.
— Но ты же целуешь, — ухмыльнулся Айсурович.
— Потому что я не музыкант, — сказал Шмуклер, — я боюсь скрипки и скрипка боится меня. Я торговец, Айсурович. Я могу продать себя. Там, Антохер, надо продаваться, здесь — продавать! Ты не умеешь ни того, ни другого.
— Но я умею дуть, — сказал Гоц. — Никто не дует в дуду так, как я!
— А вот мы сейчас это проверим, — сказал Шмуклер.
Он схватил Антона за руку и потянул на улицу.
— Сейчас ты увидишь цену себе.
Он поставил его на углу, протянул гобой.
— Дуй!
— Зачем?
Шмуклер сорвал шляру с головы одной из красавиц и бросил ее к ногам Гоца.
— Играйте, маэстро!
Он кинул в шляпу десять франков.
— Играйте, маэстро, и ослепляйте парижан вашей музыкой. И вы увидите ваше будущее.
И Антон заиграл.
Он играл Вивальди. Тот самый концерт, из сна.
И так хорошо, что даже Шмуклер прослезился. И даже его полуголые девицы. Но люди шли мимо, не останавливаясь, куда-то торопясь и спеша.
Может, за билетами на его концерт.
Когда Антон кончил — Шмуклер и Айсурович устроили овацию. Девицы лобызали его. В шляпе лежало десять франков.
— Шмуклер прав, — протянул Айсурович, глядя на жалкую монету.
— Не слушай его, Антохер, — завопил Шмуклер, — ты играл, как молодой Бог! И я не отпущу тебя в это болото! Идем!
— Куда? — спросил Гоц.
— В полицию. Тут за углом участок.
— Прямо сейчас?!!
— Ты мало ждал?
— Но я еще не созрел, — растерялся Гоц.
— Сорок лет плюют в лицо — и он еще не созрел!
Они подхватили его под локти и поволокли в участок.
— Я не созрел, — отбивался он, — дайте подумать…
Участок оказался закрыт. Полицейские бастовали. И они пошли пить! И пили всю ночь. И обсуждали, как остаться со скандалом. Они думали над чем-нибудь грандиозным. К утру было решено, что Гоц на завтрашнем концерте в зале Плейель вместо Вивальди исполнит государственный гимн Израиля!
— Вот это будет бомба, — сказал Шмуклер.
— Во всяком случае работа в Израиле тебе будет обеспечена, — заметил Айсурович.
Гоц задумался.
— Может, мне на всякий случай сыграть тогда и гимн Франции? — поинтересовался он.
— Это не скандал! — ответил Шмуклер, — из всех гимнов только гимн Израиля — это скандал!
Антон взял гобой, и в первых лучах парижского утра понеслись звуки «Атиквы». Последние пары танцевали под гимн…
На репетицию он опоздал.
Лысина Вайнштейна пылала.
— Где вы были? — строго спросил тот.
— Я разучивал гимн, — ответил Гоц.
Никогда он еще не затыкал так пасть Вайнштейну. Тот молчал до обеда… И весь концерт неотрывно смотрел на Антона и приторно улыбался.
«Атикву» Гоц так и не сыграл. Он не любил скандалов…
После концерта, еще не остывших, их посадили в автобус.
Через окно Антон видел, как метались Шмуклер и Айсурович и делали ему какие-то знаки.
— Швейцарцы? — ухмыльнулся Вайнштейн.
— Любители классической музыки, — развел руками Гоц.
Утром они въезжали в Рим.
Привет, Тит. Чао, Веспасиан. Салют, Феллини.
Слева поплыл Колизей.
— Лучше умереть здесь гладиатором, — подумал Гоц, — чем концертмейстером там.
Там ему не хотелось жить, но больше всего он не желал там умереть. Здесь, под пиниями, даже это было не страшно…
— Буонджорно, Италия, — запел он, — буонджорно, Мария!
Это была модная песенка.
Когда он въезжал в эту страну, на душе всегда становилось удивительно спокойно — от красных стен, от зеленых ставен, от неба и арок. Здесь все пахло. Запах истории мешался с запахом хвои, и сердце его начинало насвистывать пастораль.