Выбрать главу

Я проживал в Копенгагене уже второй год. Деньги, собранные для меня по подписке Гульберга и Вейзе, иссякли; я стал годом старше, перестал уже быть таким ребенком, по крайней мере, стеснялся уже откровенно говорить со всеми и каждым о своей нужде. Я переехал к одной вдове шкипера, но у нее я получал только чашку кофе по утрам. Настали тяжелые, мрачные дни. В обеденное время я обыкновенно уходил из дома; хозяйка предполагала, что я обедаю у знакомых, а я сидел в это время на какой-нибудь скамейке в Королевском саду и ел грошовую булку. Редкий раз решался я зайти в какую-нибудь столовую низшего сорта и отыскать там себе местечко где-нибудь в углу. Сапоги мои совсем разорвались, и в сырую погоду я постоянно ходил с мокрыми ногами; теплой одежды у меня тоже не было. Я был, в сущности, почти совсем заброшен, но как-то не сознавал всей тягости своего положения. В каждом человеке, заговаривавшем со мной ласково, я видел истинного друга; в бедной каморке своей я чувствовал присутствие Бога, и часто по вечерам, прочитав вечернюю молитву, я, как ребенок, обращался к Нему со словами: «Ну, ничего; скоро ведь все уладится!» Да, я твердо верил, что Господь Бог не оставит меня.

Еще с самого раннего детства во мне жило такое представление, что как проведешь первый день нового года, так проведешь и весь год. Я больше всего желал в наступавшем году быть принятым в труппу – тогда ведь и жалованье не заставило бы себя ждать. В день Нового года театр был закрыт, но пробраться на сцену было можно. Я прокрался мимо старого полуслепого сторожа и скоро очутился среди кулис и декораций. Сердце у меня так и колотилось, но я прямо прошел через всю сцену к оркестру, стал на колени и хотел продекламировать отрывок из какой-нибудь роли, но… ничего не приходило мне на ум. Что-нибудь, однако, да надо же было продекламировать, если я хотел в наступавшем году играть на сцене, и вот я прочел громким голосом «Отче наш». После того я ушел вполне убежденный, что мне в течение года удастся выступить в какой-нибудь роли.

Но проходили месяцы, а мне все не давали никакой роли; настала весна, и пошел уже третий год моему житью в Копенгагене. За все это время я только раз побывал в лесу. Однажды я пешком отправился в «Dyrehaven» [6] и здесь забыл всех и вся, созерцая зрелище народного веселья. Наездники, зверинцы, качели, фокусники, вафельные пекарни с разряженными голландками, евреи и толпы народа, режущие ухо звуки скрипок, пение, шум и гам – все это увлекло меня тогда куда больше, чем сама природа прекрасной лесистой местности.

Весною я вышел также раз погулять в фредериксбергский сад. Деревья были покрыты свежей, только что распустившейся зеленью, солнце просвечивало сквозь листья, трава была такая высокая, свежая, птички так чудно пели, и вся моя душа исполнилась ликования… Я обхватил руками ствол ближайшего дерева и стал покрывать кору поцелуями. Я был в эту минуту настоящее дитя природы. «Да он спятил, что ли?» – сказал какой-то прохожий; оказалось, что это был один из смотрителей сада; я испугался, убежал оттуда и тихо, степенно поплелся обратно в город.

Голос мой между тем снова вернулся. Он был теперь очень звучен и силен, и тогдашний хормейстер при театре, Кроссинг, услыхав раз мое пение, предложил мне учиться у него в школе. Он полагал, что, участвуя в хорах, я лучше мог развить свой голос и освоиться со сценой, так что со временем мне, пожалуй, могли бы поручить исполнение маленьких партий. Итак, мне, казалось, открылся новый путь к цели всех моих стремлений, к сцене. Из балетной школы я перешел в школу хорового пения, участвовал в хорах то в качестве пастушка, то воина, то матроса и т. п. Теперь мне был открыт даровой вход в партер, и я никогда не пропускал случая воспользоваться этим правом, когда в партере оставались свободные места. Я всей душой отдался театру, и немудрено, что я позабыл о латинской грамматике; к тому же при мне часто говорили, что ни актеру, ни хористу латынь вовсе не нужна, и без нее можно сделаться знаменитостью. Я находил это вполне справедливым, латинская грамматика мне надоела, и я стал уклоняться от даровых вечерних уроков, иногда по причинам уважительным, а иногда и без всяких, предпочитая сидеть в партере. Гульберг узнал об этом, рассердился не на шутку и задал мне головомойку. Это был первый серьезный выговор, которому я подвергся в жизни, и он почти уничтожил меня. Вряд ли даже преступник, выслушивающий смертный приговор, мог быть так потрясен, как я тогда. Вероятно, это отразилось у меня на лице, потому что Гульберг прибавил: «Не представляйтесь, пожалуйста!» Но я и не думал представляться. Так и прекратились мои уроки латыни.

вернуться

6

Большой буковый лес в 14 верстах от Копенгагена.