Выбрать главу

Я предназначал свою пьесу для королевского театра. Цензором-критиком пьес был тогда Гейберг, без сомнения, принесший театру много пользы, но не благоволивший ко мне. Еще в сатире его «Душа после смерти» мои пьесы «Мавританка» и «Мулат» послужили ему орудиями пытки для грешников; затем мне досталось от него несколько щелчков в его «Датском атласе» и в «Листках для интеллигенции», а переделку в драму моей поэмы «Агнета и водяной» он назвал произведением, перенесенным на сцену непосредственно из книжной лавки, и заявил, что Гаде напрасно потратил на нее свою задушевную музыку. Кроме того, он упомянул еще о моем «обычном недостатке оригинальности», об «отсутствии разумной связи в изображении характеров» и о «крайней неясности идей».

Смею думать, что такое строгое отношение к моим трудам немало зависело от немилости, в которой я вообще находился у этого писателя-критика. Я догадывался, что им руководит недоброжелательство ко мне, и это-то и было мне больнее всего. Меня не столько огорчило известие, что и новая моя пьеса не была одобрена им, сколько сознание, что я ровно ничем не заслужил такого недоброжелательного ко мне отношения со стороны писателя, которого я всегда так высоко ценил.

И вот я, желая наконец выяснить наши отношения, написал Гейбергу откровенное и, кажется, сердечное письмо, в котором просил его выяснить мне причины неодобрения им «Цветка счастья», а также его нелюбви ко мне. Получив мое письмо, Гейберг тотчас же сделал мне визит, но не застал меня дома, и я на другой же день отправился к нему сам. Он принял меня в высшей степени приветливо. Как самое свидание, так и беседа вышли очень оригинальными, но результатом их было все-таки объяснение и лучшее взаимное понимание. Он ясно изложил мне свои причины неодобрения «Цветка счастья», причины вполне основательные с его точки зрения. У меня же была своя, и мы, конечно, не могли согласиться. Затем он объяснил, что не питает ко мне никакой неприязни и отдает моему таланту полную справедливость. Тогда я указал на его нападки на меня в «Листках для интеллигенции», где он отрицает во мне всякую способность к оригинальному творчеству, а между тем она, по-моему, достаточно ясно проглядывает в моих романах. «Впрочем, вы ни одного из них не читали! – прибавил я. – Вы сами сказали мне это». – «Да, это правда! – ответил он. – Я еще не читал их, но теперь прочту!» – «Потом вы насмехались и над моим «Базаром поэта», выставляя на вид, что я восторгаюсь Дарданеллами! – продолжал я. – Я же восторгался вовсе не Дарданеллами, а Босфором, но вы, должно быть, этого не заметили, а может быть, не читали и этой книги, – вы ведь не читаете больших, толстых книг; как сами раз сказали!» – «Вот! Так это вы про Босфор! – сказал он со своей обычной усмешкой. – Ну а я это позабыл, и публика тоже, да и все дело было не в этом, а в том, чтобы немножко отщелкать вас!» Признание это звучало в его устах так естественно, так характеризовало его, что я невольно улыбнулся, а как поглядел в его умные глаза и вспомнил, сколько вообще он написал прекрасного, так и вовсе не мог рассердиться на него. Беседа наша становилась все оживленнее и непринужденнее; он высказал мне много лестного, заявил, что высоко ценит мои сказки, и просил меня почаще навещать его. С этого раза я стал лучше понимать эту поэтическую натуру и думаю, что и он стал понимать мою. Мы сильно расходимся с ним характерами, но оба идем каждый своей дорогой к одной цели.

В последние годы, вообще очень благоприятные для меня, я успел заслужить одобрение и этого даровитого писателя. Но вернемся к «Цветку счастья». Пьеса все-таки была принята, но шла всего семь раз, а затем мирно опочила в архиве, по крайней мере на время правления тогдашней дирекции.

Я часто задавал себе вопрос: в чем причина столь строгого и придирчивого отношения к моим драматическим произведениям – в литературных их недостатках или в том, что автор их я? И вот я решил послать в дирекцию одно свое произведение анонимно и подождать результатов. Но умею ли я молчать? Все говорили, что нет, и это мнение послужило мне в пользу. Гостя в Нюсё, я написал романтическую драму «Грезы короля»; один Коллин был посвящен в тайну моего авторства. Гейберг, который как раз в это время очень строго относился ко мне в своих «Листках», сильно заинтересовался этой анонимной пьесой и, насколько я помню, лично поставил ее на сцене королевского театра. Впрочем, я должен прибавить, что он впоследствии поместил в тех же «Листках» очень похвальную рецензию об этой драме, кажется, уже подозревая, что автором ее был я, в чем почти все сомневались.