Начала Миля скороговорки твердить. День твердит, другой твердит. Ярилке надоело её слушать. Он и спрашивает:
— А зачем тебе в свой мир возвращаться? Чары-то мои с собой не заберёшь. Там, у вас, магия не действует. А останешься здесь, заживёшь припеваючи, не хуже царей да королей. Глядишь, и сама королевишной сделаешься. Хочешь замуж за принца? Можно устроить. Вон царевич здешний неженатым ходит.
— Да ну тебя с твоими принцами-царевичами! Мне домой надо. Папу спасать. Женился он на змеюке одной… Маринкой звать. Это она меня в ваш мир спровадила. И провалиться мне сквозь землю, если папины неприятности с бизнесом не её рук дело!
— Маринкой, значит? — посерьёзнел щук. — Ну, это дело другое. У нас, знаешь ли, тоже история вышла…
Досказать он не успел. По обочинам крестьянские избы выросли, дорога превратилась в деревенскую улицу. Из домов посыпал народ — на самоходную телегу подивиться. И на Милю заодно.
Сидит она важная, не в дерюге уже — в красной запоне да вышитой рубашке тонкого льна, с накладной косой до пояса. Люди охают, ахают, хохочут, пальцем показывают. Но к такой реакции Миля привыкла — улыбается, рукой машет. Будто кинодива на красной дорожке.
— Вот ты, Ярилка, говоришь, у вас тут шапки-невидимки, ковры-самолёты. А где они? Народ-то ваш, похоже, чудеса только во сне видит, и то по праздникам.
Щук, само собой, молчит, прилюдно из бочки не высовывается. Да была деревенька невелика. Скоро дома последние за спиной остались, впереди — пажити да луга.
Глядь, навстречу всадник мчится: кафтан синий узорами шит, а лицо в крови, конь храпит, весь в мыле… Милина телега умной оказалась, сдала к обочине, чтобы лихача пропустить. И слова волшебные не понадобились.
А ездок в стременах привстал и орёт:
— Украли! Царскую невесту украли!
Ярилка из бочки высунулся:
— Вели-ка назад повернуть.
Миле и самой любопытно стало.
Въехал всадник в деревню и с седла не то соскочил, не то свалился. Скакун его стоит, морда в пене, дышит с шумом, еле жив. Народ вокруг бурлит: что? как? почему? Девки всаднику напиться поднесли, парни коня увели остудить да искупать. А между тем, из разговоров кое-что выяснилось…
Вчера под вечер приехала в деревню дочка боярина Воибуды — с девками, мамками, няньками да гридинами-охранниками, переночевала, а поутру дальше отправилась. Звать ту боярышню Жиронежкой. Ездила она на заповедное Чудо-озеро, в волшебной воде искупаться, красоты и здоровья набраться, а оттуда — назад, в стольный град, на царские смотрины. Только и без смотрин ясно, что быть Жиронежке царицей. Боярин Воибуда ближе всех к трону стоит. Дочку свою на него и посадит.
Тут и всадник отдышался.
— Налетела, — говорит, — ватага разбойная. Нас с ребятами смяли, растоптали, только я и вырвался. А Жиронежку свет Воибудовну с девками да бабами, нарядами дорогими да ларцами драгоценными в полон взяли и к топи Чёрной повезли. Будет, говорят, она невестой, да только не царю, а Чуде-Юде Окаянному, владыке болотному, князю подземному. Выручай, народ! Коль утащат боярышню в топь, не достанешь ни силой, ни колдовством!
Мужички деревенские стоят, переглядываются, затылки чешут.
— Ты прости, — говорят, — гридин доблестный. Сказывают, Чудо-Юдо прислужников своих силой нечеловеческой наделяет. Коли уж ты сотоварищи с ними не сладил, то куда нам, мужикам от сохи? Тут дружина надобна, да чародеев парочка. Лучше мы гонца в стольный град пошлём. Пусть царевич сам невесту свою вызволяет!
— Что же вы за люди! — рассердился гридин. — А кабы ваших дочерей Чуде-Юде на поругание отдали?
Засмущались мужики, снова принялись затылки чесать. Бабы ропот подняли — не хотят мужей на верную погибель отпускать. Вдруг одна повернулась и в Милю пальцем ткнула:
— А вот эта пущай боярышню вызволяет! Чай, она чародейка знатная, раз телега у неё без лошади сама едет!
Всадник к Миле подошёл, земной поклон отвесил — Миля так и обомлела.
— Смилуйся, — просит, — матушка чародейка, не оставь девицу невинную на погибель лютую.
Слышит Миля — Ярилка в бочке плещется, в стенку толкается. Небось, остеречь хочет от шага неразумного. Встала она на телеге, спрашивает:
— А сколько их, разбойников этих?
— Да почитай, человек сорок.