За кустом распласталась по земле, кричит и трепещет птица с голубыми крыльями, и полдневный ветерок, будто мелкие корабли, уносит куда-то перышко за перышком. А над птицей, впустив в нее когти и себя поддерживая в воздухе взмахами огромных седых крыльев, круглыми огненными глазами, не моргая, смотрит на солнце хищник, шипит, выпускает красный язык из гнутого клюва: ему бы еще долго тут плясать в воздухе и шипеть, наслаждаясь криком птицы с голубыми крыльями. Но камень из-за куста сшибает его, другой летит прямо в голову, третий, четвертый…
Умирающий пахарь в последнюю минуту, часто бывает, выходит из дому и говорит, уходя умереть в поле, «домой иду», и умирающую птицу сразу узнаешь в лесу, когда она — хлоп! хлоп! хлоп! о землю крыльями, и это у них тоже значит свое: «домой, домой улетаю». Белой пленкой завешивается у ястреба огненный глаз. А помятая птица с голубыми крыльями оправляется, обирается и улетает жить в сад. Теперь все это, разбросанное в мире: голубое небо — все, желтое поле — все, и лес далекий впереди — весь, и сад назади — весь, — все вместе собирается и летит сюда в голосе, и голос этот милый зовет и все близится, близится, и вот она, Марья Моревна, идет по полю, у нее и солнце, и месяц, и звезды, она встречает, обнимает, целует, надевает на голову мальчику венок из одних только лиловых колокольчиков и говорит:
— Ты — герой!
Счастливые проходят дни, и, как тяжелый сон иногда по частям вспоминается, открываются тайны одна за одной. Над сушеной грушей много смеется Марья Моревна, легко ее добывает и бросает к лягушкам. Из-под гнилой половицы в беседке появляется на свет Андерсен. Теперь там картинки больше уже не пугают. Зато у Андерсена есть другая картинка: на ней лицо с такой же улыбкой, как у Марьи Моревны, и, как у ней, брови раскинуты птичьими крыльями.
— Знаю теперь, знаю, — говорит Курымушка.
— Что ты знаешь?
— Красавица, это значит — ты на картинке.
— Ну и я хочу что-то сказать… хорошее.
— Я гадкий.
— Почему ты это знаешь?
— Я видел себя в зеркале: я Курымушка.
— А не смотрись в зеркало. Хуже всего, когда мальчик смотрится в зеркало.
Из Андерсена она читает ему, как гадкий утенок все смотрелся в воду и узнавал все плохое, а когда лебеди пролетали, то взяли с собой.
— Ты лебедь?
— А ты лебеденок. Я унесу тебя далеко.
— Где живут голубые бобры?
— Там все голубое.
ПЕЧЬ КАМЕР-ЮНКЕРА
Бывает летом — накроют стол на балконе, и так хорошо бы тут, в тени, под навесом, чаю попить, но выходит мать, осматривает: ей видно, как на своих полях крестьяне уже работают, а на дворе работники только что запрягают.
— Что-то я заспалась сегодня, — говорит она, — мужики уж на работе. И все так: пока сам не проснешься, никто у нас не начнет.
Она всегда про себя говорит «сам».
— Сам встал до свету, — ворчит она, — кажется, после обеда имеешь право на отдых, а они и пальцем не шевельнут, пока не выйдешь сам.
Далеко видно с балкона в поля, из полей тоже виден далеко самовар на белой скатерти в тени, под навесом балкона.
— Нельзя, — говорит мать, — там работают, а мы будем за чаем рассиживаться. Переносите все в комнату, живо.
— Мама, — просит Курымушка, — зачем в комнату? Мы же не будем работать, все равно будем чай пить.
Стыдливо бормочет мать:
— Мало ли что!
И пьет в комнате чай, в жаре и с мухами.
«Она боится мужиков, — думает Курымушка, — так же, как мы боялись раньше гостей, мы от гостей в сад бегали, она от мужиков в дом. А чего их бояться?»
Всегда смело ко всем мужикам подходит Курымушка; только один Иван недобрый, у него есть тайна, и, должно быть, большая и страшная. Нанялся Иван в конюхи уже осенью, и сразу от него на дворе все стало не так.
— Вот конюх так конюх, — говорит мать, — и лошади чисты, и кормушки все починены, он и конюх, и плотник, и бредень починит рыбу поймать, и за собаками ходит, таких еще у меня не было!
Только одно плохо — на него кричать нельзя. Мать попробовала как-то свое начать:
— Что тебе говорят, Иван! Раз я тебе сказала, ты должен исполнить немедленно: вчера я тебе приказала починить колодезь.
А он как посмотрит на нее из-под своей черной бороды, сразу переменилась:
— Иван, как бы круг на колодезе починить.
С тех пор всегда говорит ему: «как бы». А отойдет от него и жалуется:
— Боюсь я этого Ивана, какой-то он страшный.
Курымушка тоже раз пробовал подкатиться к Ивану с яблоками, а он сказал:
— Ешь сам. Что у меня, рук, что ли, нету яблок нарвать?
— Тебя поймают.
— За что?
— Яблоки не твои.
— А твои, что ли, они?
— Мои!
Тут Иван посмотрел на него страшно, как на мать тогда, и сказал:
— Ты головастик.
С тех пор Курымушка не мог уже просто, как прежде, к работникам бежать с пазухой яблок — везде был Иванов страшный глаз. Так и было в этом глазу и в этих руках, за что он ни возьмется. За дугу — в глазу его: «Ну разве у настоящих такая дуга?» Конь застоялый взовьется у него в руках, как огненный, а он хлестнет его, и так, будто это последняя кляча; и все так — и этот двор с постройками, и сад, и земля, не смотрел бы на все, да так уж, не за что ухватиться пока.
«Не Балда ли это? — думал Курымушка. — Тот ведь тоже был хороший работник, а что из работы вышло: от одного его щелчка поп улетел».
Он попросил даже Дунечку прочесть ему еще раз «Балду» и, когда прочел:
— Нет, Иван не Балда.
Про Ивана каждый день говорили: «Вылитый он». А он был Бешеный барин, атеист.
ТАЙНА ИВАНА
Такой был вечер зимой. В полднях пригревало. Курымушку выпускали на угреве сосульки сшибать, а вечер был еще долгий, зимний; где-то в гостях — очень редко случалось — были мать и Дунечка; вышла такая минута, куда-то няня ушла — не проверять ли, что было на печке? Совершенно один был в старом доме Курымушка и вдруг слышит голос: «Царя убили!» Какие голоса, кто это крикнул, только явственно слышал: «Убили царя». Курымушка, услыхав, подумал сразу о Дунечке: «Теперь Дунечке хорошо будет». Но за криком и плач начался, шум, топот: это няня с Настей бежали по лестнице. И Курымушке стало жутко отчего-то.
— Да вот убили царя-батюшку, — всхлипывает няня.
— Чего ты плачешь, няня? — спросил Курымушка. — Что будет от этого?
— Как что! Теперь мужики пойдут на господ с топорами.
«Топорами на печи сено косят раки», — подумал Курымушка в первую минуту, а потом стало вдруг от этого очень страшно, и как видение: мужики идут на господ с топорами, вроде светопреставления.
— Ай-ай-ай! — вдруг залился Курымушка.
Няня испугалась:
— Что? Что ты?
— Как что? Мужики пойдут с топорами!
— А может, и не пойдут.
— Пойдут, непременно пойдут.
— Ты-то почем знаешь?
— Царя убили.
— Царя-то убили.
— И пойдут.
— Очень просто, пойдут.
Настя плачет, няня плачет, Курымушка плачет.
— Что же делать-то, няня? Разве спрятаться?
— Нужно позвать мужиков, посидеть, пока наши подъедут, а то жутко одним. Настя, позови мужиков!
— Как мужиков?
— Наших ребят, наши смирные.
Скоро входят и мужики, тот самый Иван и Павел.
Няня говорит Ивану: