Выбрать главу

Совесть рано открыла мальчику реальное зло в мире природы и людей, и он сразу бросается с ним в бой. Так проявляется «призвание» будущего художника. Существо, с которым он борется в детстве, — это сказочный Большой Голубой. Все в нем еще смешано — и добро, и зло: то Голубой предстает как образ страстно желаемого доброго и мудрого отца (может быть, потому, что мальчик рано осиротел), то как образ зла из народной сказки, слившийся с образом Кащея.

Мальчик борется за свет, он презирает Кащея — и Кащей истощается, отступает в тень, лишенный внимания человека. Зрелый художник Пришвин напишет об этом так: «У нас понимают под реалистом обыкновенно художника, способного видеть одинаково и темные и светлые стороны жизни, но, по правде говоря, что это за реализм! Настоящий реалист, по-моему, это кто сам видит одинаково и темное и светлое, но дело свое ведет в светлую сторону и только пройденный в эту светлую сторону путь считает реальностью».

От непонятного, двойственного Большого Голубого, увиденного таким в детстве, остается в конце концов у художника после его долгой борьбы с Кащеем один лишь высокий голубой свет. Он вспыхивает то здесь, то там по страницам и в конце жизни пронижет насквозь, прямо-таки потоком зальет одно из самых светлых произведений Пришвина, «Повесть нашего времени».

Почему именно голубой? Иными словами, почему Пришвин так часто прибегает к цветовым характеристикам?

Надо сказать, что Пришвин считал себя от природы живописцем, работающим «мастерством чужого искусства», то есть средствами поэтического слова. Отсюда становится понятным его плененность цветом. Вот, например, из дневника: «Апрельский свет — это темно-желтый, из золотых лучей, коры и черной, насыщенной влагой земли. В этом свете мы теперь ходим».

Пришвин пишет о «синей тишине»[3]. Для Пришвина цветом окрашиваются самые различные явления жизни. Так, у него соотнесены цвет и звук:

«…В эту зарю все так было в небесных цветах, так согласно высвистывали свои сигналы певчие дрозды, что как будто из переходящего цвета зари и рождался звук певчих птиц».

Но почему же в «Кащеевой цепи» цвет голубой! Потому что он в восприятии Пришвина и есть солнечный. Без солнца существует только тьма или еще отраженный свет луны, неверный, таинственный: добра он или зла? Солнце же — сама жизнь и образ истины. Навстречу ему и устремляется всеми силами души маленький художник.

В детстве — и на всю жизнь — возникает у Курымушки еще один сказочный образ: прекрасной Марьи Моревны. Это образ «неоскорбляемой» женственности во всей мыслимой ее чистоте.

Понятно, почему встрече с Марьей Моревной сопутствует образ Сикстинской мадонны, висящий над ее постелью.

Так и пойдет через всю жизнь: без сказки не бывает и правда. Правда без сказки — как самолет без горючего.

Сказка, по Пришвину, поднимает человека на борьбу с силами зла за самую что ни на есть реальную жизнь. Пришвин точно определяет в этой борьбе свое место мыслителя и художника: это «та точка, где кончается природа и начинается человек». Точка эта означает некое их идеальное единство: природа еще сохраняет свои соки, свою силу, свою «правду», свою «девственность», а человек в ней уже действует как ее первенец и ее преобразователь. Человек с его духовным миром — это и есть «чудо» природы, ее «сказка».

Влечение художника к свету, к «светлой стороне жизни» сказалось и в том, что роман «Кащеева цепь» был задуман, по признанию автора, как роман не столько о себе, сколько о хороших людях, его окружавших, в противовес ненавистному ему скепсису[4]. Пришвин называет скепсис «врагом жизнетворчества», не только высматривающим везде темное, но и тайно влюбленным в него, порочно его смакующим, чуждым нашей отечественной культуре.

Это особое «пришвинское» отношение к действительности никак не надо нам понимать как отрицание «критического реализма». Это своеобразие художника, позволяющего себе отстаивать свой тон восприятия и действия. Он никому не навязывает своего, он откровенно признается, что сатира ему чужда.

Кстати, следует сообщить здесь одно, еще неизвестное признание Пришвина: иногда и он поддавался чуждому ему восприятию жизни. Так, в свое время в «Кащеевой цепи» он безвыходно мрачно описал провинциальную елецкую гимназию и своих учителей[5]. Впоследствии Пришвин об этом высказывался по-иному в своем дневнике. Например, в 1943 году он пишет так: «Сколько лет должно было пройти (60 лет!), чтобы я мог отделаться от чувства обиды и несправедливости за мое исключение из гимназии и признать наконец, что они (старшие) были правы, и я должен был быть исключенным. Для этого должна была пройти вся русская революция между двумя мировыми войнами… Учителя не были так плохи, как я их изобразил».

Автобиографический роман «Кащеева цепь» есть, по определению Пришвина, «песнь мальчика о своей родине». Свою реальную жизнь без прикрас, без опоэтизирования Пришвин понимает так: «Вся моя литературная деятельность была отдана чувству родины». О ком бы Пришвин ни писал — все он соотносит с Родиной своей — любимой Россией. С ней связывает он и образ матери. Он говорил, что и писать-то начал в молодости для матери, чтоб доказать ей, что он, неудачник в глазах близких людей, исключенный гимназист, недоучившийся студент, высланный подпольщик (об этом мы еще расскажем), чем-то может ее утешить и возвыситься в ее глазах над обыденностью. Он не помышлял тогда о себе как о писателе. До самой смерти возвращается он к имени Марии Ивановны Пришвиной и к имени России.

Есть у нас в доме старинный портрет. На нем мальчуган — это Миша Пришвин. У него сосредоточенное, как у взрослого, без улыбки лицо. Сделав в 1942 году перепечатку с этой фотографии, Пришвин записал у себя в дневнике: «Напечатал свою фотографическую карточку «Курымушка» и вспоминал свое прошлое; мне кажется теперь, будто мальчиком не улыбался, что я рожден без улыбки и потом постепенно ее наживал».

С этим мальчиком и познакомит вас первая часть романа, названная автором «Голубые бобры». Почему они тоже голубые, станет ясно из первых же глав.

Открывается роман, как это характерно для Пришвина, описанием простейшего; за этим автор скрывает значительное, о чем читатель сразу и не догадается. Описывается заяц, сидящий на крыльце покинутого помещичьего дома. Но так лишь на первый взгляд.

Вглядишься в него — и заяц оказывается тоже сказочным: это один из образов самого Курымушки, будущего художника и автора романа. Образ так неожидан, так свободен, что сразу вводит нас в атмосферу пришвинского мира: этот мир — человек, стоящий на грани природы. Он одновременно и сказочен, и трезво реален: заяц и заяц. А по-иному посмотреть — это волшебник, творец нового, прекрасного мира.

Рассказ о зайце обрамлен фразой о тройном умирании: «Усадьба умирала, год умирал в золоте листопада, день умирал».

Достаточно прочесть это короткое начало романа, чтобы почувствовать художника. И еще понять: поэт ничего не теряет, будучи прозаиком. У Пришвина это настоящая поэзия.

КАЩЕЕВА ЦЕПЬ

(Отрывки из романа)

ЗАЙЧИК

Однажды осенью под вечер я проходил мимо усадьбы, из которой мужики только что выгнали хозяев. Я остановился, пораженный красотою тройного умирания: усадьба умирала, год умирал в золоте листопада, день умирал. А на самом конце длинной аллеи, засыпанной кленовыми листьями, на террасе, обвитой красными лозами дикого винограда, сидел заяц…

Я не поверил своим глазам — подумал, мне это чудится, а заяц как ни в чем не бывало сидел на той самой ступеньке, где так часто, бывало, я сам любил под вечер присесть.

Я знал историю этого дома, собирался давно ее написать, материалы были прекрасные, а главного лица не было; как я ни бился, герой не показывался. Теперь же вот, как будто в насмешку надо мной, на место героя уселся заяц. И горько мне стало: неужели действительно моя родная, любимая земля не даст героя? Я пробовал думать о множестве замечательных людей, рожденных на этой земле: вон там, не очень далеко отсюда, пахал Лев Толстой, там охотился Тургенев, там ездил на совет Гоголь к старцу Амвросию, да и мало ли из этого черноземного центра вышло великих людей, но они вышли действительно как духи, а сама земля через это как будто даже стала беднее: выпаханная, покрытая глиняными оврагами и недостойными человека жилищами, похожими на кучи навоза. И мне стало казаться, что один старичок, совсем незначительный, укреплявший овраги садами, был достойней для моего романа, чем все эти великие люди. Я готов был остановиться на этом старике, но вспомнил, что, кроме садов и оврагов, он по воскресеньям тоже занимался литературой: писал листки под названием «Двенадцать добрых дел» и рассылал их знакомым с просьбой отсылать дальше. Вспомнив про это, я отказался от старика: невозможно же, правда, сделать героем большого романа человека, заключенного в кругу двенадцати добрых дел. Между тем таинственный заяц все сидел на террасе и тоже как будто о чем-то мечтал. Было еще довольно светло, и я знал, что наши обыкновенные зайцы в это время еще плотно лежат по дубовым кустарникам.

вернуться

3

Уже после опубликования этой записи в «Глазах земли» мы встретили у немецкого писателя Штриттмахера знакомую нам «синюю тишину».

вернуться

4

А. С. Пушкин, Публицистика. «Скептицизм во всяком случае есть только первый шаг умствования». Academia, 1936, т. 1, стр. 30.

вернуться

5

Среди которых был хотя бы Первов — первый переводчик Паскаля.