Хабиб стал вдруг сильным, смелым. И все кругом осветилось другим светом, и в этом совсем другом свете ожили вдруг деревья, похорошели улицы, дома… Только сейчас Хабиб сообразил, что ночью он видел сон, и сразу ему вспомнилось желтое и зеленое; луг, зеленый-презеленый, без конца и без края, и подсолнух, большой, золотисто-желтый, и от него отсветы по зеленой траве… Луг этот, бескрайний и беспредельный, раскинулся на месте Каспия. А солнце, что каждое утро встает из-за моря, лишь чуть-чуть возвышалось над лугом — как раз вровень с подсолнухом. Глядит на него и улыбается, и подсолнух улыбается солнцу. А над ними, на месте моря, луг без конца и без края, и каждая травинка радуется, искрится, переливается…
Вспомнив свой сон, Хабиб совсем повеселел. И девушка улыбнулась, и поезд шел, и мир за окнами поезда все больше и больше хорошел. Теперь и та, дальняя, деревня казалась ему совсем другой. И как он мог тосковать? Надо быть идиотом, чтобы скучать и маяться от тоски в таком просторном, таком огромном, таком бескрайнем мире!..
На стоянке одна из женщин сказала:
— Следующая станция Бузовны.
Народу в Бузовнах сошло много. Все сразу забрались в автобус, но Хабибу садиться в автобус не хотелось.
Он пошел вниз от автобусной остановки; шел и глядел по сторонам: дома, сады, магазины. Удивительно, но в общем все это было похоже на те Бузовны, которые он себе представлял: улицы тихие, воздух чистый… Стекла в окнах и те чистые, гораздо чище, чем в городе, здесь они прозрачные. Может, это свет другой, совсем не такой, как в городе… Прямо на улице, под деревом сидят люди; перед одним — вареная кукуруза, перед другим — пара дынь или ведро помидоров, и никто из них не спешит поскорей сбыть свой товар, никто никуда не торопится; краснощекая девушка, что вешает на веранде цветное белье, тоже непохоже, чтоб спешила. Спешат только машины. Сигналят, перегоняют друг друга, и все они мчатся туда, вниз, и там, внизу, под горой, за которой исчезают машины, над сероватым небом синеет чистая, чистая морская вода.
Хабиб дошел до конца улицы, до пляжа. Глянул и ужаснулся. Муравейник. Самый настоящий муравейник. Он был так поражен, что просто не знал, что сказать. «Тетя Ковсер! — сказал он. — Что же это, тетя Ковсер?» Он чуть было не сбежал, чуть не повернул обратно.
Но обратно он все-таки не повернул, прошел немножко вперед, сел на камень и стащил с себя рубаху… Теплый ветерок приятно обвевал спину. Хабиб снял ботинки и поставил ноги на песок. Жар пробрал его до самого нутра, и Хабиб подумал, что неплохо было бы снять и брюки. И пожалел, что не сможет снять, потому что на нем были простые трусики; сейчас он впервые обнаружил, что человеку может понадобиться что-то, кроме трусиков.
Потом Хабиб поднялся в гору, зашел в шашлычную, съел шашлычка, выпил бутылку пива. Потом он бродил по Бузовнам, разглядывал улицы, дома. Потом пошел в чайхану и напился чаю.
На пляж он вернулся под вечер, когда уже село солнце, взглянул и обрадовался: «Вот это да! Это другое дело! Теперь можно и искупаться».
На берегу было человек десять, не больше. Хабиб огляделся по сторонам, мгновенно стащил с себя брюки, бросился в воду и плыл, и плыл… Потом Хабиб вышел на берег, отжал за скалой трусы, надел их и стал прогуливаться по берегу. И до тех пор бродил по пляжу, пока не ушли последние его дневные обитатели и не появились новые машины, и новые люди. Они ставили палатки для ночевки и раскладывали костры, чтобы жарить шашлык. Уже совсем стемнело, когда, пройдя по длинной пустой улице, Хабиб не спеша подошел к станции. Поезда еще не было.
На платформе он увидел троих: молоденькую девушку, мужчину и женщину. Видимо, родственники. Они ждали электричку на дальнем конце пустой платформы, женщина и девушка стояли, мужчина прохаживался. Молчали. И вот, когда до прихода электрички оставалось совсем немного, молчание этих троих людей вдруг взорвалось таким криком, что Хабиб, сам того не заметив, сразу бросился к ним. «Ну что я могу поделать?! — кричала девушка. — Что?! Я не могу, как все! Не могу! Убейте, зарежьте, не могу!» Она выкрикивала эти слова сквозь рыдания, и темнота рыдала ей в ответ прерывистым сигналом электрички. «Прекрати!» — строго сказал мужчина. «Как тебе не совестно! — сказала женщина. — Перестань!» Но девушка не затихала. «Не могу! Не могу! Не могу!» И рельсы под колесами подходящего поезда выстукивали: «Тука-тук, тука-тук, тука-тук…»
Сначала Хабибу вспомнилась та девушка, в вагоне, которая улыбнулась ему. Потом пришел на память сон. «Это третья, — сказал он. — Последняя. Плачет? Нет, уже слезы вытирает. Вагоны пустые. Интересно, в какой они сядут?»
Они вошли в тот же вагон, в который сел он, только с противоположного входа, и сели так, что всю дорогу Хабиб видел одни только ее волосы. И всю дорогу он целовал эти волосы, целовал, целовал, целовал… Они были там, на лугу, где солнце переглядывалось с подсолнухом, где все такое зеленое и золотистое. Они бегали по этому огромному лугу, по сверкающей от счастья траве и радовались, кричали, хохотали… Потом они были в комнате, на постели, их головы лежали на одной подушке. «Представляешь, — сказал он, — а вдруг бы мы так и не встретились?» «Не представляю, — сказала она, — Жизнь не имела бы смысла». «Тебе холодно, — сказал Хабиб. — Давай я прикрою тебе плечи». «Как может быть холодно, если ты рядом?» — сказала она. Хабиб засмеялся счастливый и снова стал целовать ее черные волосы, целовал, целовал, целовал..* Потом электричка остановилась. Хабиб пощел в одну сторону, те трое — в другую. «Они ушли, тетя Ковсер, ушли».
По дороге в общежитие Хабиб размышлял о том, трудно ли будет завтра взять билет… И еще думал, как сейчас в деревне — жарко или не очень…
И еще по дороге в общежитие Хабиб думал о том, заперла тетя Ковсер дверь или не заперла…
ПИСЬМО
С тех пор как Халык женился, он ни разу не написал брату, и это его очень мучило. Вот сегодня — открыл глаза и сразу вспомнилось: за три недели не написал ни одного письма. Впрочем, Халык проснулся с уверенностью, что сегодня он наконец осилит это письмо. Может быть, такое ощущение возникло потому, что в комнату заглядывало молодое утреннее солнце, а может, потому, что Халык выспался и видел хороший сон. Не исключено, что существовала и еще какая-нибудь причина.
Так или иначе, Халык точно знал, что письмо к брату будет отправлено. Потом ему пришло в голову, что, может быть, он зря так волнуется; совсем не обязательно, что брат объяснит его молчание семейными неприятностями, — наоборот, человек женился — новые заботы, новые обязанности, где уж тут письма писать?..
Сейчас Халык был почти уверен, что брат именно так и понимает отсутствие его писем. Да ведь и прошлого всего ничего — каких-нибудь три недели!..
Халык с аппетитом позавтракал, напился чаю, сунул под мышку завтрак, завернутый в газету, скинул в передней шлепанцы, обулся и, бросив возившейся в кухне жене: «Я пошел!» — стал спускаться по лестнице.
Халык был уже на следующей площадке, когда Салтанат окликнула его: «Братец! Братец!»
Он поднялся на несколько ступенек, жена на несколько ступенек спустилась.
— Вот, — сказала она, протягивая Халыку листок, вырванный из школьной тетрадки, — отошли, пожалуйста, письмо.
Халык кивнул, сунул листок в карман и тотчас же ощутил какое-то смутное недовольство — не потому, конечно, что придется идти на почту, — не первое письмо отправляет, — тут что-то другое…
Халык спустился еще на один этаж и вдруг понял, что все дело в этом «братец», не любит он, когда жена его так называет.
У выхода Халык остановился: ему пришло в голову, что Салтанат опять могла захлопнуть дверь. Убедившись, что жена не осталась на лестнице, он вышел из подъезда, миновал ворота и тут отчетливо ощутил, что с письмом к брату все опять стало трудно, что это ненаписанное письмо камнем висит у него на шее.
Дело в том, что у Халыка был один-единственный брат. Он служил в армии, и Халык часто писал ему, сообщая о себе все подробности. И когда на четвертом курсе ему неожиданно предложили должность литсотрудника, Халык прежде всего побежал на почту — его распирало от радости, и он должен был немедленно излить эту радость на бумаге. Одну страницу письма Халык посвятил этому событию, другую заполнил описанием замечательного человека, который устроил его в редакцию; он даже пытался обрисовать брату его внешность.