Положим, Айлисли и в ранних своих повестях не очень-то интересуется генезисом своих герев — он берет их как данность. Но в ранних «сказках» эта проблема и не встает — на то там и чудо. А теперь — встает. Всем ходом повествования, сконцентрированного вокруг одной фигуры, автор подводит нас к вопросу: почему этот человек стал таким, каким стал? Ответа нет.
Но, может быть, я ставлю некорректный вопрос?
Акрам Айлисли, прочтя вышеприведенные рассуждения в журнале «Литературное обозрение», прислал мне письмо, несколько строк которого я, с разрешения автора, приведу здесь, потому что они с поразительной точностью выявляют его внутреннее задание:
«В повести «Над Курой…» Вы прочли почему-то один лишь «телесный материал», который именно в этой вещи условен, условен по всем показателям, условен, быть может, в моем воображении. Сама «телесная», материальная словесность служит здесь лишь поводом для плача. Так иносказательно — словами отдаленными и абстрактными — плачут в народе, когда горе велико, неожиданно и необъяснимо…»
О чем плачет душа?
Не о том ли, что сказка, взлетевшая над землей, так и не укоренилась на земле? И мечта, изначально одушевившая твою жизнь, все никак не воплотится в «телесный материал»?
Материал этот, казавшийся таким надежным, рассыпается. Самая основа жизни оборачивается «условностью». Крестьянин, так крепко стоявший на земле (в воображении мечтателя), оказывается, куда-то делся, ушел, уехал… Есть отчего плакать. Не стоит ли сейчас и в русской литературе плач о крестьянине, не оправдавшем радужных надежд? Не о том ли горюют у нас и Виктор Астафьев, и Евгений Носов, и Василий Белов, боготворившие человека земли, а теперь увидевшие всю правду? Не Шукшин ли первый увидел это? Не он ли понял, что «чудака», «украшающего землю», больше нет, а есть «чудик», с которым непонятно, как быть?
Акрам Айлисли плачет о том же. Мечталось о цельном человеке. Ударилась мечта о реальность. Цельный человек, детище деревенской «залитой чистым лунным светом» улицы, — оказывается, изверг. Анализа этого психологического казуса нет, есть констатация факта при полной моральной потрясенности автора. Интонация утеряна. Тончайший просвет, разделявший в ранних повестях трезво увиденную реальность и творимую в ее порах легенду, здесь воспринимается как вакуум, как прореха в анализе. Из пустот лезет сентиментальность.
«Нет жизни, кроме жизни», так? Однако жизнь «сама по себе», жизнь «как она есть» — задает трудноразрешимые загадки.
Их-то и разгадывает Акрам Айлисли семидесятых годов. — сказочник, ударившийся о реальность.
Первоначальное художественное целое словно бы расслаивается от этого удара.
«Отскакивает» от текста прежде всего мысль, имманентно, как сказали бы философы, присущая этому художественному миру: мысль о том, что крестьянин сам себе голова. Начинаются рассуждения. «Психологические факторы, определяющие нравственную сущность крестьянина, всегда (! — Л. А.) отличались чистотой, прочностью, постоянством, поразительной ясностью». В принципе правильно. Как все, что бывает «всегда». Но к сюжету эти. принципиальные абстракции надо еще как-то прицепить. Допустим, так: перед нами диссертация. Диссертацию пишет любящий родную деревню Теймур, а оторвавшийся от родной деревни профессор Джемшидов диссертацию заваливает. Этот профессор — очень уж легкая добыча для опытного писателя. На грани фельетона. В. Камянов в свое время ушам своим не верил: Акрам Айлисли тяготеет к сатире? Разумеется, не тяготеет. Просто идет расслоение целого. Иллюстративные схемы и публицистические «вставки» возникают как бы в помощь художественному знанию, при интуитивном чувстве, что эти аналитические головоломки неразрешимы. В том же «Сиянии шести солнц», тою же рукой написано:
«— Послушай, Теймур! А сколько в Бузбулаке этих самых твоих «истинных крестьян»? Настоящих мужчин?.. (Бузбулак! Имя найдено… «Наша деревня» находит окончательный образ…) Так сколько там «настоящих мужчин»?
— Не знаю, — отмахивается проповедник жизни «как она есть». — Не считал.
— Так вот, поезжай и посчитай… А по возвращении вернемся к этому разговору».
Рукой героя-диссертанта Акрам Айлисли выводит формулу: «Обман, спекуляция всегда (всегда! — Л. А.) были чужды сознанию истинного крестьянина», и он же, Акрам из Айлиса, с горечью и сокрушением пишет галерею бузбулакцев, пустившихся в базарную коммерцию и- всеми силами цепляющихся за Баку!
Вчерашний крестьянин, пропадающий в городе, — один из главных образов в прозе Айлисли 70-х и 80-х годов. Вариации: студент, томящийся в институте; служащий, задыхающийся в своей микроквартирке. «Никудышный» человек, но опять-таки — с «чистой душой». Как Казым из новой повести «И светились только ивы». Жизнь не удалась, но он не виноват. «В торговле лопух оказался» — денег нет. А за соседним столиком — такая сытая морда. «Двинул» по морде. Хорошо, не убил.
А мог бы убить? Мог бы. За что? А ни за что. Так, от обиды. Вообще. Казалось бы, если ты «лопух», так либо не будь «лопухом», либо уж не ищи, на ком выместить… Акрам Айлисли иначе смотрит на эти вещи. Он жалеет любого изверга, который не сумел прижиться в городе, пусть тот не то что — соседа по морде, а женщину — ногами… И он не жалеет, не прощает ничего тому, кто в городе — прижился.
Обитатель городской квартирки, изнемогающий в мире видений и призраков, — весьма распространенная фигура в новой азербайджанской прозе. Нудящиеся студенты, тоскующие в круге своих обязанностей служащие, живущие грезами маленькие люди. У Анара грезы приобретают характер интеллектуальной фантасмагории: контакт с инопланетянами, скачки времени, абсурды и т. д. У Эльчина — фантасмагория эмоциональная, грустные сказки, волшебные превращения… Акрам Айлисли — другой по природе. Мифолог Бузбулака на городской почве совершенно не умеет понять человека. И тогда он форсирует чудеса чисто внешние, почти механические. Либо форсирует «образность», впадая в выспренний тон и дурной вкус. Начинается «плескание лунного света»; троллейбус летит над изумрудной травой. Стереотип над стереотипом в свете стереотипа.
И все-таки интересен у нынешнего Акрама Айлисли «остервенелый» герой, мыкающийся между родным Бузбулаком и бакинским базаром. Что-то шукшинское есть в этом остервенении. Тут дело в легком и незаметном повороте художественного стекла. Если Айлисли задает вопрос: почему все это происходит, отчего так корежит человека злоба? — он тотчас сознается, что не знает почему: это, мол, в его герое «изначально»: не удалась жизнь, и все. Но иногда Айлисли как бы не задает себе этого вопроса. Как в прекрасном рассказе «Не ко времени весна», где куражится деревенский парень: чего это мельника в нашей деревне не работает? Ах, развалилась?! Восстановил своими руками, пустил мельницу, и что же? Остался в дураках: кто ж теперь возит на мельницу зерно, когда хлеб — в магазине? Идет «чудик», смотрит на деревья и думает: а ведь потому со мной глупость получилась, что весна в этом году ранняя…
О, это — Акрам! Его рука, его стиль! Подвести читателя к догадке и… выставить какую-нибудь псевдопричину, сыграть простака. А ситуация-то трагичная, как и у Шукшина. Впрочем, мягче, чем у Шукшина. И лукавей. Но от этого не менее горько. Глубина тоски и горечь знания, прикрытые маской веселого деревенского баешни-ка, — вот это Акрам Айлисли восьмидесятых годов. Верный себе, вернувшийся к себе.
Блистательная повесть «Репортаж с поминок», не так давно появившаяся (между прочим, в журнале «Неман»), говорит о том, что кризисная полоса пройдена. Тон обретен вновь. На уровне нового знания. Повествование, сюжетно собранное вокруг поминок умершего в Баку старого бузбулакца (соответственно, все землячество пришло участвовать в застолье), действительно как бы играет в «репортаж»: авторское внимание перебегает с лица на лицо, с истории на историю, с легенды на легенду. Интонация, с которой Акрам Айлисли произносит «Бузбулак», напоминает интонацию Иона Друцэ, с которой тот произносил: «вся Чутура». Есть тут перекличка и с матевосяновским Цмакутом: маленькая деревня понята как микрокосм. Лукавый юмор, с каким Айлисли описывает земляков, сбежавших в Баку и теперь вспоминающих деревенское житье-бытье, сначала смешит, а потом наводит на горькие мысли. Рассуждений нет, нет и психологических характеристик, но типы и ситуации описаны так, что взывают к анализу и рассуждению; внешней стройности нет, есть веселое пересмеиванье-перебиванье по принципу: «Но речь у нас не об этом», однако карнавальный ералаш моделирует реальность глубокую, живую и драматичную. То, что автор об этом драматизме как бы не подозревает, — черта той же реальности: жизнь думает, что она самодостаточна («нет жизни, кроме жизни», так?), но мы-то, мы — видим драму! Искусство повествовательного «просвета», которым от бога с первых книг был наделен Акрам из Айлиса, доведено здесь до совершенства: простак, ведущий веселый репортаж с поминок, видит абсолютно все, но как бы не понимает того, что видит. Мы — понимаем.