Купец замолчал, и, обхватил одной ладонью другую, прижал их к груди, поднимая на Изольду умный взгляд, в котором герцогиня увидела лесть, надежду и страх.
— Ты видел сон, купец. Что есть сон некрещённого, как не игра бесов? Забудь его, и тогда знай, что караван ни до Лакхвы, ни до других городов не пойдёт, покуда не будет на то воли его светлости, герцога Жоффруа Асиньонского, Богом мне данного благочестивого мужа!
— И всё же тот сон не даёт мне покоя, милостивая! Хоть и знаю, я, что не изменит твой муж своего слова, однако… — заговорил купец так быстро, что его речь стала похожа на сарацинскую, и слов в ней было почти не разобрать.
— Отрекись от Сатаны и крестись в истинную веру, купец! — оборвала его Изольда. — Тогда сны перестанут тебя мучить! Неужели это и были те самые важные слова, купец, неужели это всё, что ты хотел мне сказать?
— Ах! — воскликнул он и всплеснул руками. — Что за злая судьба свела меня с тобою, милостивая, но заперла слова в моём сердце печатью недоверия! Но знай! Не в силах я уйти, так и не сказав тебе, что тревожит моё сердце! Знай, что оно трепещет, когда я смотрю на тебя, знай, что ночью мне нет сна из-за светлого твоего образа, милая, и душа моя рождает стихи:
Купец замолчал, заломив руки, ожидая её ответа. Изольда рассмеялась мягким, переливчатым смехом.
— И это всё, купец? Ради этого ты всё затеял? Знай же, что я жена своего мужа, и благодари Господа, что не велю я моим людям схватить тебя и бросить в темницу за дерзкие слова! Прочь, купец!
Она развернулась, так что колыхнулись полы плаща, и зашагала прочь. В душе её облегчение боролось с разочарованием, а ненужная кольчуга вдруг стала смешной и тяжёлой. Герцогиня уходила по мозаичному полу вглубь дворца, погружаясь с каждым шагом в уютные мысли о звёздах, доме, детстве, отдаваясь воспоминаниям, о тихом скрипе верёвок, за которые подвешена была колыбель, и тихому голосу матери, которая просиживала, порой, бессонные ночи, баюкая младенца, её младшего брата. Мысли о далёком, оставленном доме приходили сами собой, и герцогиня отдалась им, оставляя позади залитую алым багрянцем площадку, с которой сир де Крайоси уже увёл Джабраила аль Самуди.
Что же до Джабраила, то он покидал знакомый когда-то дворец, кляня себя последними словами, равняя себя в уме с ишаком, и с верблюдом в сообразительности. Отчего так ослепил его прекрасный образ северянки, отчего заслонил небосклон мысли настолько, что не сумел он додуматься, что герцогиня не станет встречаться с ним с глазу на глаз, что слова его непременно достигнут чужих ушей? Отчего не придумал заранее способа намекнуть, дать одной только ей угадать смысл спасительных слов! Отчего на ум ему пришли лишь безумные рассказы о снах и любовные стихи, какие более пристало бы произносить, заглядывая волоокие глаза юной дочери какого-нибудь харчевника в каком-нибудь занесённом песком городе на краю земли, отчего? Но отступать было поздно, Джабраилу оставалось ждать, и он в отчаянии уходил от сурового взора рыцаря по извилистым переулкам ночной Асиньоны, и в сердце его боролась надежда, что Изольда поверит ему, и страх перед тем, что рыцарь поймёт весь его замысел. Уж не лучше ли тогда было и вовсе молчать, притворившись безумцем?
Следом за ночью настало утро, а после оно сменилось жарким днём, но к вечеру ветер опять принёс грозу и прохладу: осенью погода переменчива в Святой земле. Менялась она не раз и не два, а Джабраил всё ждал, но вот однажды странный путник показался, чуть свет, на улицах Асиньоны. Он ехал на высоком широкогрудом коне в простой сбруе и с потёртым седлом, сам он был одет так просто и бедно, что непонятно было, христианский ли он паломник или урождённый в Асиньоне нищий: если бы не могучий конь, чьей стати могли позавидовать многие, добрые люди Асиньоны, может, и накормили бы путника чечевичной похлёбкой. Лицо путник прятал под глубоким капюшоном и сторонился стражников, но что в этом удивительного, когда город захвачен, и то и дело то тут, то там, северяне и южане обнажают отточенную сталь?