Напрягся Банифаций, нахмурился.
— Говори!
— Люба мне дочь твоя, Банифацушка! Вон какая красавица выросла! Она как вошла, я чуть речи не лишился, сердце из груди выскакивает! Даже не знал, не ведал, что так бывает. И по молодости такое не чувствовал, а тут — на тебе! В общем, влюбился я, Банифаций! Отдай мне в жёны Агнессу! Я тебе не только Клеверную пустошь, я тебе в придачу три табуна коней самых лучших подарю и золотую карету!
— Побойся Бога, Пантелеймон! Развалина ты старая! На исходе лет рехнулся что ли! Тебе сколько годков-то?! Моя наследница только жить начинает, чиста и непорочна, к чему мне её замуж отдавать за невесть кого, когда там ужо очередь выстраивается из принцев заморских! Через год, как восемнадцать ей исполнится — отдам её замуж за самого достойного!
Сказал он так, отвернулся и добавил вполголоса:
— А Клеверную Пустошь я у тебя и так отберу!
— Накося выкуси! — вспылил Пантелеймон, а потом уже посмирнее: — Послушай, Банифаций, я — самый достойный, поскольку царством-государством владею! Я твою дочь своей женой, царицей сделаю, всё по закону! Подумай! Мы же по-родственному и объединить свои государства можем, это ж, представляешь, какие возможности?! Тебе какая разница за кого её отдавать?!
— Иди с Богом, сосед! Уходи, по-хорошему прошу, не доводи до греха! — Не видать тебе Агнессы моей! В зеркало посмотри, на тебе морщин больше, чем лошадей в твоём табуне!
И распахнул двери перед гостем.
В гневе вернулся Пантелеймон домой.
Закрылся у себя в опочивальне и пил горькую. Потом посуду бил в ярости и крушил всё подряд, что под руку попадётся. Подходил к зеркалам своим, смотрелся долго, всматривался и так, и эдак да повторял зло:
— Морщин — как лошадей в табуне! Развалина старая!!! О-о-о, горе мне! Что делать, что делать мне грешному?!!!
Долго ли так убивался Монарх — незнамо, да только стенания его услышал старый слуга Порфирий. Постоял Порфирий по ту сторону дверей, прислушался, головой скорбно покачал, а потом смелости набрался и постучался.
В ярости распахнул Пантелеймон двери опочивальни.
— Чего тебе, холоп?! Назови мне хоть одну весомую причину, по которой ты посмел беспокоить меня и я не отрублю тебе твою дерзкую голову!
Ни один мускул не дрогнул на лице слуги царского. Помолчал он, вздохнул тяжко и отвечает:
— Не вели казнить, Государь, вели слово молвить! Был я твоим слугой верным, им и останусь до конца дней своих! И кто как не я, батюшка мой, выслушает тебя?! Кто как не я совет даст?! Поскольку пожил я и повидал много на своём веку, я ещё твоего папеньку нянчил, и мудростью меня Бог одарил.
Заходили желваки на скулах разъярённого Царя, брови сгустились, зубы заскрипели. Но как ни свиреп был, а сдержался он, прошёл в свои покои, а двери оставил открытыми: входи, мол.
Вошёл слуга старый, двери прикрыл от глаз чужих, стулья поднял с пола, осколки посуды собрал.
А Пантелеймон присел на краешек кровати своей из красного дерева и смотрел на него в ожидании. И было видно, что усмиряет он пыл свой внешне, да только внутри ещё огонь пламенем пылает.
— Горе мне! Влюбился я, Порфирьюшка! Места себе не нахожу! Не знаю, что делать!
Замер Порфирий, подумал мгновение и подошёл ближе.
— Отчего ж горе, Царь-батюшка? С каких это пор любовь горькою стала?! Разве есть на земле что-то, что сравнится с любовью по сладости своей и радостью сейчастия? И времени со дня кончины матушки нашей Царицы прошло достаточно, полно скорбеть, пора и о счастии подумать! Достоин ты его!
— Да не оспорю я слова твои, слуга мой верный, а горе-то в том, что влюбился я в красну девицу, которая мне в дщери годится! Вот как!
— И в том какая печаль, Государь мой, — отвечает Порфирий, — не в старую бабку же влюбляться, понятное дело — красна девица на то и рождена, чтобы покорять сердца наши красотой да молодостью своей.
— Да ты ж посмотри на меня! — Вскочил Пантелеймон, яростно подвинул к себе осколок зеркала, — стар я, Порфирьюшка! Древний да ветхий, весь морщинами изрытый!
— Кто ж тебе такое сказал, Царь-батюшка?! И у старости свои страсти! Старое дерево скрипит да не ломается!
— Спасибочки, утешил! — язвительно морщится Пантелеймон, — вот деревом меня ещё никто не называл.
— Полноте гневаться, Государь! — говорит слуга, — уж я-то знаю какое сердце у тебя горячее, какой нрав добродушный и какая душа широкая. А морщины твои — следы от улыбки твоей доброй.
— Ой, льстееец… — улыбнулся Царь, — а ведь всё равно, Порфирьюшка, как ни крути, а годы-то со счетов не сбросить.