Девочка говорит…
Рассказчик остановился на мгновение, точно задумался. Потом продолжал, вздохнув:
— Но здесь точно поплыло у меня в глазах все и уплыло, и уж ни моря не вижу, ни темных деревьев на скале, а солнце — не побледнело — только тише стало, нежнее, ласковее. Серебряное стало, не золотое. Будто не весна — а к осени уж дело, лето еще — а так, клонит уж оно немножко. Лес, будто, березовый, наш, русский, белый лес, и славные березы, частые, стройные. А в лесу просека, широкая, зеленой, высокой травой заросшая, в траве лиловые колокольцы кое-где да крупная такая ромашка, знаете — предосенняя, с большой желтой сердцевиной. А просека такая широкая, длинная да прямая, что назад ли взглянешь, вперед ли — только и видно, как она уходит меж зеленых стен, а над ними небо даже острое, острым голубым куском понижается. Грибками уж пахнет, листочком прелым и предзакатной этакой травяной сыростью, сучками, корой да болотцем… В середину просеки другая впивается, такая же широкая, а в ее конец уж нельзя смотреть, потому что там стоит, низко, солнце, и так и стелятся по траве длинные-длинные лучи.
А на перекрестке сидят люди, как раз на конце лучей. Сколько сидит — не могу сосчитать, но только уж не двое, а может быть, трое или четверо, может быть, больше, однако не много. И лица у меня уж в тумане, солнце, что ли, мешает разглядеть как следует… Но вы тут, с ними, это я отлично знаю. Девочки той нет, а впрочем, кто ее знает, может, и есть, ясно-то, говорю, мне не видно. Сидят они на траве, все вместе, а перед ними — костер. На самом солнце костер, огонь высокий, сухие ветки так и трещат, а огня не видно, желтый он весь, прозрачный, точно стеклянный. И дым тихий, высокий и прозрачный, вверх идет, и как на солнце найдет — так начнут в нем свиваться большие янтарные и радужные круги. А людям, будто, хорошо, тихо и весело, и говорят они о простом, а выходит особенно. У костра пастушонок стоит, маленький, с громадным кнутом, увидел, что костер раскладывают, — помогает, целую елку сухую приволок.
— Сейчас на мызу погоню, время, — говорит пастушонок и улыбается.
— А отец у тебя есть? — спрашивают его.
— Отец-то есть, да живем-то плохо, надел мал. Да что ж, а то и ничего, — прибавляет вдруг пастушонок неожиданно и опять улыбается.
И все улыбаются ему, и кто-то говорит, вы, кажется:
— Ничего, ничего, ты не бойся только. Все будет. А грибы куда собираешь?
— Да вот, в кошелку…
От дыма и солнца глазам больно, от огня дышит теплом, пахнет уж совсем осенне, гарью, и лесной, дремной свежестью.
— Хорошо нам, — говорит кто-то, — хорошо здесь. И всегда будет хорошо везде, где мы будем вместе. И всем будет хорошо, если нам хорошо и мы вместе.
Ваше лицо я будто яснее вижу, и такое оно опять у вас светлое, еще светлее, чем там, у весеннего моря. Точно уж весь секрет, до самого кончика, вы открыли. И не оттого вам хорошо, что огонь горит и солнце светит, а оттого и солнце такое, и огонь, оттого и люди у костра хорошие, что вы каждого, вроде как бы девочку ту, любите, каждый для вас — единственный, как и сам вы для себя единственный, как солнце — одно в углу просеки.
— А поверх каждого я еще что-то люблю, — говорите вы.
И опять кажется вам (и всем, должно быть), что и просека, и острое небо в ней, и призрачное пламя — все это ваше, вам безраздельно дано, и что это — хорошо. Так просто: ведь каждый человек у костра — человек. И если он может у костра сидеть так, что у него в сердце огонь, и солнце, и пастушонок на всех улыбается — отчего же и другой, каждый, которого нет сейчас здесь, не сможет так же сидеть, отчего у него не будет в душе того же солнца и огня. Будет, будет. Кто захочет — у того и будет.