— Так просто, — говорите вы. — Мы теперь знаем, что просто. И другим надо узнать…
Кто-то тихо вам отвечает:
— Мы знаем, а если есть такой, хоть один, который никогда не узнает? Сказать — не поймет, показать — не возьмет… Ему что? Пропадать? За что же? Ведь он не виноват. У кого мало, у кого много. Мне жаль того, у кого мало.
А вы взглянули светло и строго (никогда такого лица у вас не видал) и говорите:
— Не жалей никого. Жалость разъедает счастье, разъедает любовь. У кого мало — тех любит тот, кто один смеет любить всех и никого не жалеет. Разве ты хочешь справедливости? Разве мир не оттого так прекрасен, что устроен не по справедливости, а по любви? По справедливости было бы: кто имеет много — у того возьмется и дастся тому, кто имеет мало, и у всех будет одинаково. Но мир по любви и свободе устроен, а потому никто не смеет иметь мало, а если имеет, то возьмется у него все и дастся имеющему много. Если по справедливости — то не всходило бы солнце над ненавидящими солнце, но по любви оно всходит над всеми, чтобы и ненавидящие могли полюбить его. Справедливость ищет закона и права. А разве мы не знаем, что закон и право не нужны людям?
От костра искры вдруг полетели вверх, с треском просияли — и пропали каждая в дыму. И опять кто-то робко сказал вам:
— Мне искр и тех жалко… Но, может быть, ни одна не пропала… Только от нас так кажется. Да, не надо справедливости. Огонь тоже не по справедливости, а по любви.
Так они сидели и говорили (а может быть, думали только вместе, а я мысли, для реальности, в слова одел), и был в них мир с небом, с землей, с людьми, с любовью; мир, единственный, который дан каждому единственному и прекрасен, потому что его можно любить и что от этого он не только непременно спасется, но уже как бы спасен. Все уже есть, что наверно будет. Солнышко ниже и поло-же тянуло звонкие лучи, огонь то ник, то все еще бледный, как стекло, прыгал вверх, обливая жидко-властно и едко сухие сучья; дышало березовой свежестью, цветочными травами и счастьем. Главное — счастьем… Может быть, и не было еще его тут, самого-то, окончательного, вошедшего в мир, сделавшегося миром, — ведь так еще мало было людей у костра, и так еще длинны и трудны были их пути — длинны солнечные лучи на просеке; но счастьем дышало у костра… Понимаете? Таким верным обещаньем счастья, что оно уж как бы не обещанье было, а само наклонилось с неба к земле и обняло ее. И вы, от этого света тихого, — тихого и верного, вы…
Но тут случилось что-то неожиданное, невозможное. Иван Иванович, который все время сидел не шевелясь, с полузакрытыми глазами, словно убаюканный переливчатым голосом рассказчика, вдруг вскочил. Так внезапно, что загрохотало опрокинутое кресло. И, схватив со стола тяжелый чугунный пресс, с силой пустил его в лицо собеседника. Хотя пресс полетел прямо, а жертва не уклонилась, — трагического почему-то не произошло; чугун только загремел в дальнем углу, ударившись об пол. Иван Иванович ничего не видел. Он даже не кричал, а вопил, орал, вряд ли понимая сам свои беспорядочные слова.
— Вон сейчас же! Вон, дьявол, собака, пес! А, не попало? Берегись: я тебе лампой морду раскрою, дьявол сладкопевец, соблазнитель, чертова порода. Я тебе…
Иван Иванович, в неистовстве, действительно схватил лампу. Но черт был уже около него; нежный, юркий, весь внезапно заискрившийся, он держал и мял руки Ивана Ивановича.
— Голубчик вы мой! Сладкий вы мой! Утешение вы мое. Да ведь нарочно же я… Для вас же я…
Иван Иванович не слушал, и вырывался, и все кричал свое:
— Бесчестить меня хочешь? А? Эти россказни еще кому рассказывал, а? Когда от меня кто такую мерзость идиотскую, пошлую, подлую слышал, как ты про меня наплел? Когда? Клеветник подлый! Поэзию распустил, сны какие-то мечтательные, девчонки, костры, любви, ромашки! Да я бы себя собственными руками задушил, если б способен был хоть на единое мгновенье всю эту подлость бесчеловечью в себе вообразить! Да я…
— Родненький, успокойтесь… — молил черт и опять вдруг так весело и ярко заискрился, что Иван Иванович прикрыл глаза. Но слушать он все-таки ничего не хотел.
— Вон, говорю! Чтоб духу твоего не было! Убаюкал, дурак! Я сначала слушал-слушал — а он вон что! Сейчас же убирайся! Я ухожу все равно. Показал бы я тебе, дьявол, как честные люди с буржуями у костров сидят, по заграницам шляются да о любвях мечтают! Солнышко, скажите пожалуйста! Идиллия! О солнце людям говорить! Черта им в солнце, им жрать нечего, они в крепостях да тюрьмах сидят, а дома у рабочего сырость да холод… А им тут про заграницы да про любовь! И слушать-то это подло было, подло, подло!