Раньше, пока работал телевизор, вечернее время шло как–то веселее. Она нажимала на кнопку, садилась и, хотя ее мало интересовало содержание передач, все–таки движение на экране и какие–то звуки, доносившиеся из динамиков, развлекали ее, напоминали ей о существовании другой, подчас вовсе непохожей на ее собственную, жизни. Как она радовалась, купив на свое довольно скромное жалованье этот черный ящик! Кое–как установив его и включив, просиживала она целые вечера, и всё казалось ей интересным. Потом интересного понемногу стало меньше и меньше, еще потом и совсем его не стало, но привычка смотреть все подряд сохранилась, и она продолжала по–прежнему просиживать свободное после работы время — когда уставясь в экран, а когда только искоса на него поглядывая, занятая чем–то и еще — журналами, какими–нибудь…
Прошло время, и день ото дня экран стал гаснуть, незаметно, но неуклонно, звук что–то стал делаться невнятным, а то и вовсе пропадать, и вот настал, наконец, вечер, когда черный этот ящик, к которому она успела так привязаться, стал мертвым холодным камнем, будто надгробным памятником самому себе, а она стояла над ним и плакала.
Поревев от досады и тоски, она легла на два часа раньше обычного, но заснуть что–то не могла… Думала о том, что нужно вызывать мастера… На следующий день она его вызвала, однако он не пришел (а она даже со службы отпросилась, она была на хорошем счету, ей прощали), пришел он только еще через день, поздно, чуть ли не в сумерках, когда она уже отчаялась его ждать. Он был рыжий, но лицо имел располагающее; от него слегка пахло спиртным, он покопался в телевизоре, он сказал, что телевизор нужно везти по гарантии в мастерскую, он посмотрел на нее бессмысленным взглядом. Почему–то ей страшно было расставаться с этим ящиком, она отказалась. Мастер ушел, наследив в коридоре (дело было ранней весной).
Теперь на телевизоре стояла вазочка с засохшими гвоздиками, которые она сама себе подарила на день рождения. Теперь, войдя вечером в комнату, устраивалась она с ногами в кресле (обыкновенно в этот момент ее тапочки и оказывались в разных углах, проявляя странную самостоятельность); устроившись в кресле с ногами, она брала книжку, иногда любимую, иногда — не очень (все любимое рано или поздно приедается, и мы даже начинаем подумывать, а не расстаться ли нам с ним, в самом деле, и, в самом деле, не заменить ли нам его на что–либо иное… однако, расставшись, начинаем кусать локти и грызть ногти и отдаем все, что приобрели, отдаем даже еще больше, чтобы вернуть, вернуть все, как было… хорошо, если это удается), она прочитывала (проглядывала, пролистывала) десяток страниц и — откладывала книгу. Та же участь постигала следующую. Нечему было ее развлечь.
Впрочем был телефон — он, конечно, не всегда приносил только лишь неприятности. Иногда она набирала номер какой–нибудь знакомой и расспрашивала, как дети, как муж, как на службе, обсуждала, что нынче носят и в какой цвет красятся. Порою радовалась, порою завидовала, но все это как–то довольно равнодушно; советов, например, она никогда не давала. Ей в сущности было решительно все равно, что происходит за стенами ее дома.
Было — что уж там — скучно. Вечера тянулись долго, и в эти вечера ей даже и не вспоминалось ничего — ни хорошего, ни плохого. Конечно, не бывает так, чтобы совсем ничего не было, но она похоронила в глубине своей памяти плохое, а вслед утонуло и хорошее — само собой.
За окном холодную запоздалую весну тошнило мелкой ночною моросью, расползавшейся змейками по стеклу; за окном наступала ночь. Поздние прохожие шли внизу, подняв воротники, и думали о чем–то своем. Думая о чем–то своем, она смотрела на них — и не видела. Спала душа ее.
Вот и все: день кончался; она стелила постель и ложилась. Поглядев по сторонам, как бы прощаясь, гасила свет. Было то время суток, когда сосед ее учился играть на гитаре, но она привыкла засыпать под эти тихие звуки. Большое юное ее счастье состояло в том, что она не страдала бессонницей.
Так было еще совсем недавно, еще каких–то три месяца назад.