Он вздохнул, бросил взгляд по сторонам — солнечный блик ударил ему в глаза, так, что он даже прищурился — кто–то наверху раскрыл форточку, послышалось, как по железной крыше где–то над головою заскреб коготками, захлопал крыльями, чтоб не сорваться, прилетевший голубь. Николай снова вернулся взглядом к молча пялившимся на него братьям и заключил — уже устало:
— И зря вы мне лгали про «кислоту» — я потому и не верю: помню, как это все было, и видел, какими становятся люди после… — он замялся, — ну… после меня. В них свет приходит… Если нужно, чтобы он через меня приходил, значит, так тому и быть. Плевать мне, кто что про это думает.
Братья долго молчали, рассматривая асфальт у себя под ногами. Нерыжий вынул из кармана пилочку для ногтей, повертел ее в руках, затем убрал назад. Надул щеки и медленно выпустил воздух через сложенные поцелуем губы, как показалось Николаю — с облегчением.
— Да, парень, ну ты, ничего не скажешь — кремень, — произнес он наконец с уважением. — Но попробовать–то нужно было, а? Ладно, как знаешь… Хотя… Тебе теперь трудно будет.
— Вообще, ты молодец, — неожиданно добавил он и улыбнулся хорошей, открытой, располагающей улыбкой.
И братья моментально скрылись с глаз, будто растворившись в пыли сонных летних переулков.
Николай стоял, задумавшись. Что же, снова ничего не произошло — так, постояли, поговорили… и все кончилось — ничем, как и в тот раз, как и… — всегда. Червячок сомнения отныне и навеки поселился у него в душе и глодал ее изнутри, причиняя почти физическую боль.
Вечером того же дня между ним и стариком состоялся разговор. Николай постучал в дверь комнаты, но не дожидаясь ответа, растворил ее и вошел, держа в руках банку варенья, батон хлеба и завернутую в хрустящую бумагу колбасу, которую оба они очень любили; имя ее ныне забылось.
— Давайте чай пить, — просто предложил он.
— Хорошо, мой дорогой, — отозвался старик, лежавший, как оказалось, на своей узкой, прямо солдатской койке, — только… вы уж сами похозяйничайте, я что–то не хорошо себя чувствую сегодня.
С виду, впрочем, сказать этого было нельзя, был он лишь чуть более обыкновенного бледен, и глаза его расширились, как в жару, гляделись горячими и бешеными, как у хищной птицы, с огромным зрачком… «Кокаин?» — невольно подумал Николай. Старик, будто мог услышать эту его мысль, черным и горячим взором уставился, не скрываясь, прямо на него.
— Конечно, — поспешил ответить Николай, смущенно отводя взгляд. — «Что–то, воля ваша, здесь не сходится…» — подумалось ему снова.
— Конечно, — повторил он и стал заваривать чай.
Через полчаса они уже пили чай: Николай — примостившись на стуле у стола, осветившись сразу с двух сторон — слева на него падали желтые электрические лучи из–под висящего под потолком желтого абажура, а справа — голубоватое сияние тихого пасмурного вечера. Старик лишь приподнялся на своей койке, и отпивал из чашки, держа блюдечко в руках. Стало заметно, что он ослаб, снова, оправдывая свое нынешнее имя, выглядел старше, чем был.
— Я… — начал Николай, но старик его перебил:
— Я все понял, не мучайте себя. Да и меня… — добавил он со вздохом.
— Вам рассказали, — скорее утвердительно, чем вопрошающе продолжил он, не забыв, впрочем, откусить от бутерброда, прожевать и запить чаем. Но вдруг спросил неуверенно: — А… а что же? — и явно волновался, ожидая ответа.
«Раньше он бы ни за что так не спросил, — подумал Николай, — что–то творится с ним, верно, ослаб он и в самом деле».
Он уже не был тем, все еще нескладным юношей, что полгода назад. Пережитое и прожитое, узнанное и открывшееся ему, почувствованное и передуманное оставили в его существе много боли, много печали, но главный плод, ради которого и были приняты им все мытарства — верная, незаемная мудрость — уже поселилась в нем, пусть не слишком глубоко еще, но твердо, направленная ровно, так, что не сковырнется нежданно–негаданно на сторону под воздействием каких–либо случайных причин. И, несмотря на это, он был в растерянности. Он понимал, что лучше всего было бы выложить старику все, как есть, послушать, что он ответит, как будет оправдываться, какими словами, интонациями… Но нечто мешало поступить таким простым, действенным — и жестоким способом. Ну… в самом деле, ведь не скажешь вот так, запросто, человеку, с которым несколько месяцев делил кров и стол, который — как ни поверни, много сделал для него, для его развития — при любом исходе дела, он чувствовал за это благодарность, а выросшая в нем мудрость говорила ему: чувство это не пустое — благодарить и впрямь было за что. И не скажешь ведь: «Вы, дорогой наставник, меня не обманывали все это время ли? А то вот — поступили сигналы…» — ну как это скажешь? Невозможно уважающему себя человеку сказать такое в подобной ситуации.