Вода в старице прогревалась быстро, и Осиновая до самой середины лета, пока не начинала «цвести», становилась любимым местом купания у клешемских пострелят.
Ещё до Троицы, если весна выдавалась ранней и приветливой, начинала собираться по вечерам шумная ребячья ватага на нешироком открытом участке берега. С гамом, визгом и смехом баламутили стоячую тёплую воду и жгли яркие костры в поздних и зыбких сумерках белых ночей.
Девчонки сюда не ходили, они купались на другом, таком же, рукаве-старице, которая так и называлась — Девкина.
Семён в то лето часто брал Фёдора и Павлушку с собой на Осиновую. Благо рядом: выйдешь на дорогу к мосту, и видно — вот он дом. А вон и мама встречает бредущих с выпаса коров: в ожидании взошла по высокому взвозу на поветь, прикрывает глаза рукой от закатного солнышка и смотрит в сторону моста – где там ребята? Это значит, что пора Фёдору с Павлушкой домой. Скоро Семён, который, конечно, слышал шум возвращающегося деревенского стада, звон коровьих колокольцев, посвисты и окрики пастухов, выскочит из воды и, попрыгивая на одной ноге у костра, скажет: «Ну что, братья-пересмешники, чешите по домам. Завтра ещё сходим».
А уходить страсть как не хочется. Сейчас начинается самое интересное: темнеют заросли по берегам, сумрак плотнее обступает жёлтый языкастый костёр, высоко над макушками деревьев белеет вечернее небо, и отливают оранжевым светом далёкие Тёплые Бугры на востоке — туда ещё падают зоревые лучи закатного солнышка. Разогнав по печкам и лавкам младший народ, старшие ребята будут жарить на костре ржаные сухарики и кусочки сала, рассказывать друг другу захватывающие страшные сказы и, может, ещё разок-другой бултыхнутся в потемневшую воду Осиновой.
Но нужно идти — мама начнёт тревожиться.
Да и «живот к спине прилипать» начал. А дома ждёт распаренная в русской печи ячменная каша, с маслом и мёдом, и крынка парного, только что надоенного из-под коровы Мурашки, молока.
А потом захочется спать: загудят ноги, что отмеряли за день с десяток вёрст, отяжелеют руки, начнут слипаться глаза. Да и ладно. Завтра новый будет день. Завтра ещё столько интересных дел…
Но однажды, когда Фёдор с Павлушкой оказались на берегу Осиновой впервые, им разрешили задержаться подольше.
Ребячий табор расположился у костра широким нестройным полукругом: кто вертелся у самого огня — «сушил шкуру», кто на длинных тонких ветках поджаривал «провиант», кто, как Фёдор с Павлушкой, сидел поодаль на сухих валёжинах или прямо на песке.
К ночи с Севера задул ровный упругий ветер, и небо понемногу затянуло. Огонь ярче обычного отражался на телах и лицах багряными переливами, и отчётливей блестели из сумерек глаза. От темных зарослей, от текущей невдалеке Жур, от раскинувшейся вокруг бескрайней тайги тихо подкралась к костру Сказка.
И, хотя никто не слышал беззвучных шагов на мягких пушистых лапах, все почувствовали её приход. Разговоры и смех поутихли: лишь потрескивали дрова в огне, да иногда раздавались лёгкие шлепки — надоедливые, пусть и редкие пока, комары вылетели на вечернюю поживу.
От костра к Павлушке с Фёдором подошёл Семён, сел рядом и протянул подкопчённую ветку с двумя ржаными сухарями. Ребята стянули их в ладошки и, аккуратно перекатывая из руки в руку, стали остужать. Сухари ароматно пахли и чуть-чуть жглись.
Семён помолчал, глядя в костёр, негромко попросил:
— Афанасий, может, расскажешь чего?
С разных сторон костра послышалось:
— Афонь, расскажи!
Афанасий, худощавый и нескладный ровесник Семёна, знал столько сказок, былин и былей, сколько не знала ни одна мамка-жонка в деревне. Был когда-то у Афанасия прадед. Сто с лишним лет прожил старик на белом свете, много повидал, много походил по миру. Но как отмерял Век — занемог, исхудал и сгорбился. Вот и сидел на завалинке сухим калачом, с правнуками нянчился. Но память оставалась у старика крепкой, а мысль ясной. Тогда и перенял Афонька от прадеда, вместе с цепкой памятью, тьму-тьмущую этих сказов и былей.
И рассказывал Афанасий хорошо, интересно. Умело менял голос в нужных местах, копировал интонации, изображал повадки.
— Ну, раз просите…
Он не привередничал, пересел ближе к костру. За ним и остальные, потихоньку, чтобы не спугнуть таинственное настроение, плотнее разместились вокруг.
Афанасий окинул всех взглядом:
— Сказ древний. Раньше его у нас по всем избам сказывали, да теперь забыли. Но мы помним. И каждый год в начале лета — этот сказ первый у костра на Осиновой старице.
Чуть слышный шёпот прошелестел по ребячьему кругу и стих: «Сказ Жур!»
— Всё вокруг нас живое! Трава ли в широком поле, ветер ли в небе раздольном, волна ли в бездонном море — всё на свой лад живёт и движется! Всё живёт, да не всякий это приметить может…
Говорил Афанасий негромко, размеренно, иногда останавливаясь. Но чем дольше он говорил, тем явственней проявлялся едва уловимый причудливый ритм в его словах…
«Сказ Жур»
«…Казалось бы, чего проще — оглянись, прислушайся, разгляди жизнь в былинке каждой. Но иной человек будто слеп от рождения — кроме себя ничего усмотреть не в силах. И уверен такой бедолага, что весь мир необъятный вокруг него вращается и лишь для него единого сотворён. Так горемыка в потёмках и мается…
А чтобы постичь такое простое чудо, которое здесь, рядом, всякий день около нас происходит — сердце чистое и чуткое в груди пестовать надобно!
Но это присказка, а вот вам и сказка…
Бежит наша Жур-река по груди Земли-матушки испокон седых веков.
В глубине Тёплых Бугров сплетается она из сотен ручьёв-родников в тугую косу — вьётся-скачет по перекатам, поёт звонко: голосом девичьим с миром беседует.
Ниже — блестит неспешно прозрачной водой-слезою по Тёмным Буграм — растёт-полнится средь сырых еловых лесов, взрослеет.
И уже далеко на Закате широко и зрело с морюшком роднится.
И кто видел, тот знает, что бывает река и весёлой и грустной. То плещет ласково, а то и серчает крутой волной да водой глубокой.
По установленью высшему течёт жизнь человеческая от рождения к старости — через дни-недели, месяцы и годы. У реки иначе: от истока малого — к устью, к морю, через вёрсты да пороги…
Раз в пять лет, в холода лютые, на Крещение, когда Дух Божий всю воду мира святит — очищает, дабы и впредь могла вода жизнь питать и утолять скорби, родятся в Жур-реке её детки. Каждый родник-ручеёк, что впадает в Жур, отдаёт струйку малую. И бегут эти струйки со всех притоков, кто вниз, а кто и вверх, супротив течения. К нам, к Клешеме, за Светлую Горку, за Звонкие Перекаты. Собираются в Журовой заводи струйки тонкие, ждут полуночи Крещенской.
А ровно в полночь становятся они СОВСЕМ живыми. Превращаются струйки в прозрачных водных детишек — Журов.
Ох, и весело у них в тот миг! Рождения радость! Вьются змейками-невидимками, снуют по всей заводи до переката, смеются-хохочут. Кутерьма-карусель! Анж вода бурлит.
Потому раз в пять лет, на Крещение, полынья в заводи за Светлой Горкой открывается. Даже в самую студёную зиму.
Но когда является к заводи Крёстный Ход и священник таинство творит — молитвы читает — детки Журы утихают. Хоть и малы совсем — понимают уже!
Да недолго затишье длится. Как войдут православные в воду, так каждого малыши Журы обласкают: по груди завьются, по спине соскользнут — всю хворобу, злость и нечисть снимут!
И ещё несколько дней веселятся новорожденные в Журовой заводи: знакомятся, играют, себе и Миру радуются!
Только и у Журов забот много. Спустя седмицу уходят они всем своим шумным семейством в тайное место. И то ли есть это тайное место, а то ли и нет его вовсе, но до тёплых деньков, до ледохода, много-много нужно Журам малюткам узнать, многому научиться.
У любой травинки своя цель и предназначение в мире. И у Журов своё.
К лету домой, по своим притокам, в свой ручеёк вернуться следует. Присматривать за порядком водным, русло в чистоте держать, над икринками-мальками и прочей водной живностью попечительство нести. И за лесом окружающим ухаживать: уже к осени научатся молодые Журы выбираться на берег и ужами-невидимками в траве шуршать.