И ещё много дел и забот у Журов — но нам и малой части из того не постичь. Мудрость великую и многие тайны нашего мира хранят Журы. Много чудесного могут они, многое делают, но тихо и незаметно для людей. И сами на глаза человеку не показываются. Да и захочешь — не узришь: прозрачное, как родниковая вода, тело у Журов. В шаге от тебя в воде ли, в траве затаится — и нет его. А плавают Журы быстро, ползают ловко. Лишь изредка, чтобы Помощь или Весть донести, являются они людям. Да и то, лишь тому человеку, у которого сердце чистое и чуткое!
Так и живут Журы четыре года в трудах праведных. А на пятый год, когда лето уж под горку катится, сходятся Журы в глубине Великого Мха, в местах топких и непроходимых. Вьёт на болоте каждый Жур себе гнёздышко-шар, навроде того, что синицы строят, и засыпает в нём на три дня. А на Спаса Яблочного, в День Преображения, просыпается в гнезде молодой Журавль. Вида обычного, от других журавлей неотличимого, да во всём остальном — иной.
Собираются Журы-журавли по осени в стаю и улетают.
И летят они без отдыха много дней и ночей, летят за край Земли, сквозь чёрное небо к далёким звёздам.
И когда приходит срок, по одному покидают Журы клин стройный и дальше в одиночку путь держат. Так как звезда у каждого своя!
Потому и имена их истинные — как у звёзд!»
Афанасий закончил говорить, но ещё какое-то время ребята молчали, задумчиво глядя в догорающий костёр. Первым подал голос Фёдор:
— Афонь, а они взаправду есть? Журы?
— Не знаю… На то он и Сказ — всю жизнь размышлять…
А после, когда возвращались в серых сумерках домой, как-то по-новому, загадочно и грустно сверкала Жур-река. И было жаль одиноко летящих в бесконечной ночи Журов.
И ещё долго не отпускала из мягких пушистых лап Сказка…
====== Глава седьмая ======
7
Расчертив полы горницы яркими солнечными прямоугольниками, за окнами сиял радостный весенний день. Сонно вздыхая и что-то еле слышно бормоча под нос, Фёдор ещё битый час ворочался в полутьме печной лежанки. Наконец усталость и напряжение последних дней взяли вверх, и, уткнувшись носом в подушку, Фёдор уснул. Подхваченный сном, раскинув руки, он летел в позапрошлое лето. Туда, где всё было надёжно и светло, где домашним уютом, теплом маминых рук и весёлым взглядом отца лучились дни. Где впереди ждала сказка и радость. И где не зияла чёрной пустотой новая беда.
Фёдор помнил всё, что случилось. Помнил до каждого дня, до каждого, наверное, шага и слова. Но изболевшаяся душа спрятала эти события глубоко на дно памяти, в глухие, самые дальние закоулки.
А было так.
Год назад, сразу после Петрова дня, заехали Ходовы всем семейством на дальний покос. Имелось у Ходовых два участка значительно ближе к дому, но сена с них на зиму не хватало. Вот и пришлось брать ещё один — дальний.
Лежал он в восьми верстах от Клешемы: первые четыре шли лесным просёлком, что петляет вверх по Жур-реке, а затем ещё четыре версты в сторону, вдоль Верег-ручья. Там, в ручьевой пойме, среди соснового редколесья и лиственного подроста, вблизи небольшого болота, из которого Верег-ручей брал начало, и лежало несколько заброшенных пожен.
В прошлом году их привели в порядок: обрубили настырный осиновый молодняк по кромкам, наладили из толстых жердей мосты через ручьевину, расчистили тропинки и подновили избу-землянку. В этом году нужно было косить.
Домашнее хозяйство — двух коров и овец — оставили на тётку Прасковью.
До места добрались без приключений. Лишь однажды тележное колесо угодило мимо колеи, в болотную лужу — пришлось слезать и выталкивать.
Стояло вёдро: солнечно, без дождей, с теплым полуденным ветерком. Высокие сочные травы обещали сытую зиму домашней живности. «Может, ещё и с запасом выйдет!» — посмеивался отец.
Поднимались часа в два пополуночи, задолго до восхода: благо в белую ночь видно как днём. Кутали наглухо в льняные платки руки, шею, лицо, оставляли только глаза — иначе до волдырей искусает мелкая, но злющая ночная мошка — и шли косить. По ночной росе коса сама скользит-посвистывает: вжик, вжик, вжик. А у Фёдора коса особая, небольшая и лёгкая — с подогнанной под его рост рукоятью-косовищем. И не упреешь шибко, не то что днём.
После того, как солнышко набирало силу, делали перерыв. У мамы тем временем уже и похлёбка сварится, и чай травяной душистый в чайнике булькает. Завтракали. Потом отдыхали в избушке-землянке с печкой-каменкой и широкими низкими нарами вдоль стен. Землянку предварительно протапливали от сырости и дремали в запахе превших на каменке трав, изгоняющих комарьё. Фёдор и Дашка быстро засыпали на мягкой душистой подстилке, а Семён, отец и мама то и дело ходили ворошить скошенное сено.
После полудня, если сено в волоках успевало высохнуть, его сгребали в большие кучи и на носилках-жердинах таскали к стоговищу. Затем обедали, а после обеда снова косили, пока не разливалась по макушкам нежная зорька и не опускался с высокой сухары прозрачно-синий вечер. Ввечеру недолго собирали чернику, в избытке росшую возле самой избушки, ужинали и укладывались спать.
На третий день, вернувшись с ночной косьбы и перекусив, все как обычно завалились отдохнуть. Отец посапывал напротив каменки, возле сутулого дверного проёма, сбоку о чём-то шептались Семён с Дашкой, да брякала посудой у близкого ручья мама. Фёдор немного покрутился и безмятежно уснул в своём углу…
Проснулся Фёдор, как от удара, словно кто-то грохнул обухом в медный таз над самой его головой. Рывком сел. Хлопая глазами, стараясь унять бухающее сердце, огляделся. В землянке никого не было, лишь парусом от лёгкого ветерка вздулась прозрачная занавесь на дверном проёме. Фу. Фёдор откинулся назад, полежал, просыпаясь и успокаиваясь, прислушался. Было тихо: где-то тонко звенел комар, шумел макушками лес, да журчал Верег-ручей. А где все? Наверное, ушли сено ворошить, а его пожалели, дали младшему поваляться подольше.
Фёдор вышел наружу. Костёр почти потух, но седые уголья ещё мигали красными прожилками. На тагане томилась в котле каша, и пускал из носика струйки пара закопчённый чайник. Возле землянки был устроен навес, под которым стоял длинный, но неширокий стол из осиновых плах, вдоль него — такие же лавки. Под навесом и обедали, и ужинали, и чаи гоняли: тут было просторнее, чем в избушке, светлее и сподручнее управляться с котелками. Фёдор подошёл к столу, вытащил из берестяного туеса кусок хлеба и дольку вяленого мяса, отыскал среди посуды свою кружку с недопитым чаговым чаем и, посматривая по сторонам, принялся жевать.
От навеса хорошо просматривались обе пожни по берегам ручья. Их выкосили уже в первый день, и сейчас они стыдливо щерились стернёй. На левой, у дальней стенки леса, мирно помахивал хвостом стреноженный Сивка.
И больше никого.
Ещё одна пожня лежала чуть в стороне от поймы, на свободном от леса пологом склоне, но и там трава была скошена и смётана в плотный стог.
А вот на четвёртой как раз и трудились нынче ночью. Только её отсюда не видно — укрытая косогором, луговина пряталась за поворотом ручья в шагах пятистах от землянки.
Всё было как обычно.
Фёдор задрал голову и прищурился. Солнце висело высоко над лесом со стороны Клешемы — значит, уже часа два за полдень. «Ну, ладно, подкрадусь незаметно к работникам и ка-ак выпрыгну! Вот Дашка заверещит!» Фёдор дожевал хлеб, повязал на голову платок и почти бесшумно, лёгкой рысцой припустил вверх по ручью. Чтобы сократить путь и появиться нежданно, он двинул напрямик, через спускавшийся к ручью сосновый угор. Лес вокруг пожни был нечастый, но в затейливо изрезанных кромках на границах луговины разросся кустарник, отлично подходивший для тайной вылазки.
Вскоре Фёдор оказался в начале пожни и спрятался у большой берёзы, недалеко от которой вокруг высокого кола-стожара уже громоздилось несколько куч сена. Какое-то время Фёдор, притаившись, ждал в надежде, что рано или поздно сюда придёт кто-нибудь с сухим пахучим ворохом на носилках. Но время шло, ждать надоело, а никто так и не появился.