Все молча стояли и ждали, Нестеров протиснулся ко мне, встал рядом, сжав локоть и этим показывая — мол, я здесь, не беспокойся, и мне стало неприятно: да что вы все лезете опекать, будто я такой уж тут слабонервный! К тому же, что вы знаете о наших отношениях, ничего не знаете, и проникнуть в них всерьез никто никогда не сумеет… Вошли Ник-Ник и Виктор Степанович, прошли к портрету, и Ник-Ник, оглядев бегло офицеров коричневыми мягкими глазами, сказал негромко:
— Товарищи, умер Лука Иванович Кунцев, недавний капитан «Чайковского», умер в море, на своем посту, как подобает настоящему моряку…
Он говорил не спеша, и голос его журчал, как журчит в погожий день волна за бортом. Он вспоминал, какой путь прошел Лука Иванович, и какой это был долгий путь от войны до наших дней, и все, что говорил Ник-Ник, я мысленно представлял: и как он приехал в Одессу, бежав из родительского дома, и потом трудился среди старых мариманов и бродяг, и как плавал в войну сначала по Черному морю, а потом уж на Дальнем Востоке, я представлял и слышал голос не только Ник-Ника, а Луки Ивановича:
«…Да какой там диплом, какой диплом, Костенька. Моряков жуть как не хватало, а грузы надо было везти из Ванкувера, из Сан-Франциско, военные грузы. Ледяная, считай, дорога. Японцы проливы все то закроют, то откроют, маяки погасили, поставили минные поля. Как по ущельям пароходы шли. А потом, кроме грузов, стали мы суда получать у американцев типа „Либерти“. Вот и делили команду надвое: часть на своем пароходе оставалась, а часть на „американце“ уходила. Ну, новый капитан нужен, новый старпом, новые помощники. Из матросов выдвигали. Так и я вот капитаном стал. Дипломов у нас не было, начальник пароходства на риск пошел: писал гарантийное письмо капитану порта, что, мол, доверяет такому-то и такому-то водить судно… И все равно людей не хватало. Без выходных работали, с опасным перегрузом — в северных водах под тропическую марку. Американцы смотрели на нас, ничего не понимали. А нам хоть бы что — ведь мальчишками еще были. Это я потом за парту сел, когда уж вдосталь капитаном наработался…»
Журчал голос Ник-Ника, он говорил о Луке Ивановиче, но разве можно рассказать о человеческой жизни, когда в ней столько дней, минут, мгновений, все они сплетаются меж собой и спорят порой непримиримо, и нельзя иногда понять, за какой стороной правота… И глаза матери возникли передо мной, большие, остановившиеся, когда я закричал: «Нет! Нет!», и крик мой летел над заливом, над портом, и та детская моя вина опять возникла во мне, вина перед человеком, которого уж не было на свете, и подступила комом к горлу, перехватила дыхание, еще чуть-чуть, и я уж не выдержу… И в это время в мозгу моем вспыхнула фраза: «Ехал заяц на автомобиле…» Я уже и не помнил, откуда эта фраза, но она завращалась в мыслях моих: «Ехал заяц на автомобиле… ехал заяц на автомобиле… ехал заяц на автомобиле…» Я не мог определить, какой тут смысл, да и не задумывался над этим, просто вертелось в голове: «Ехал заяц на автомобиле…» И вдруг я понят: еще немного — и закричу эту фразу во весь голос, и шепнул Нестерову:
— Выйдем…
Он опять сжал мой локоть и сказал:
— Капитан тебя просит к нему зайти… Пойдем, провожу.
Мы вдвоем стояли возле стола в кабинете каюты капитана. За иллюминатором гудел шторм, стены и подволок поскрипывали, Ник-Ник поставил три рюмки на мокрую скатерть, чтоб они не соскользнули при качке, налил водки сначала в ту, что стояла на отшибе, и прикрыл ее куском черного хлеба, потом уж в две другие, он указал мне кивком головы, чтобы я взял свою… Я еще никогда не видел его таким, лицо его словно сделалось беспомощным, глаза смотрели с грустью, и он, волнуясь, покусывал губу.
— Давайте помянем его, — тихо сказал Ник-Ник и посмотрел на рюмку, прикрытую хлебом, так, словно Лука Иванович еще мог войти сюда и выпить. — И вот что еще я вам должен сказать… Когда мы здесь прощались, — он обвел рукой, сжимавшей рюмку, каюту, — Лука Иванович сказал мне… он к вам относился, как к сыну. Он ничего не просил, он так сказал, и все… Надеюсь, вам это ближе и понятней… Вечная ему память.
И если бы я не выпил этой рюмки, не выпил бы ее одним большим глотком, то, пожалуй, не сдержался бы, пожалуй, заревел на весь пароход.