У меня висит также на стене этот портрет. Это - похожее на эмблему и сон изображение судьбы. Через него могу я глубже всего заглянуть в себя. Это оно преподало мне самого себя, и в красноречии его печали я получил урок моей отрешенности. Его голос оживил ее тишину; его руки замкнули двери ее невидимыми ключами. Они находятся под охраной его вооруженной руки и его непреклонных глаз. Посмотрите на него, как я на него смотрел, и я желаю вам, чтобы оно заговорило с вами, как оно говорило со мной. Оно молчаливо, но оно не немое, потому что портреты говорят; если они и не изъясняются своими нарисованными губами, тем не менее их можно понять. В зеркале, отделанном рамой вокруг стекла, где они отражаются, они - длящееся присутствие какого то существа, почти сверхъестественного, стоящего позади нас, когда мы смотрим на его образ, который, быть может, находится в нас самих, бледный и подобный сну!
Я долго вопрошал это угрюмое и голое лицо, это скорбное лицо с печальными глазами. Слегка припухлые губы надулись от глубокого недовольства. Задумчивое лицо, выражающее желание и горечь, подходит к этим рукам, устало ухватившимися за крестообразную рукоять высокой шпаги. Слабые опечаленные руки не взмахнут более ею. Их изнемогший жест отказывается метнуть заснувшую молнию металла, которая тихо струится вдоль ребер трехгранного клинка.
Ничего не оправдывает более воинской одежды, кираса которой выпрямляет хилый горе. Свет на блестящем глянце оружия как будто плавится в длинных белых слезах, и под Этим воинственным одеянием, под всей этой ложной видимостью силы, чувствуется, как из глубины существа, жизни и судьбы подымается к этому открытому лицу душная влажность рыдания; так эти руки на этой ненужной шпаге выражают жест покорности, отказа от попыток дальше владеть бесполезной ношей, непосильной по тяжести и более высокой, чем самый рост человека, который, сопоставленный с нею, побежден ею.
Я долго думал об этом лице, об этом теле, которое твердо лишь благодаря облекшим его несокрушимым доспехам, которое держится стоя благодаря лишь шпаге, на которую оно опирается. Самый шлем его, лежащий рядом, показывает, что он все же не захотел умереть под маской забрала и своим пышным убором позволить прохожим обманно счесть его тем, чем он кажется; что он не захотел умереть в этой суровой железной позе, ложь которой он отверг, хотя и слишком поздно разбил ее непоправимые чары; что он не захотел умереть, не показав всем самого себя, в правдивой наготе своего лица!
Кем был когда то этот подлинный человек. Эмблема которого пережила видимость его существа? Старинные хроники приводят имя его и рассказывают его историю: историю его деяний, которые достаточно объяснить, чтобы понять смысл его души. Он жил в век насилия и хитрости. Он действовал словом и шпагой. Од откровенно запятнал себя всеми человеческими пороками, не будучи ни более жадным, ни менее грубым, чем те, кого он грабил или побеждал. С теми, кто плутовал, он, сам лукавый, искажал вес их неверных весов. Он предавался тому, чего жизнь требует от всех людей, тому, что называется жизнью, и повествователи его деяний, указав их время и сущность, сообщают, что он умер от недомогания, схваченного им однажды в горах, когда ведя своих солдат, он провел холодную ночь под открытым небом, на снегу...
О, брат мой из старых веков, вечный брат мой, я постоянно думаю об этой ночи твоей жизни, об этой ночи, когда ты был тем, кто спит на снегу. Лишь тогда понял ты смысл своего прошлого, низость твоих желаний, позор твоих печальных дней.
У тебя лицо человека, который увидел прямо самого себя. Чистый, холодный, целомудренный снег дал тебе своей белизной возрождающий урок. Снег просочился в стальные скрепы твоей гордости; он плакал перед железным лицом твоего высокомерия; он похоронил в тебе под своим саваном суетную скалистую груду твоих ошибок, подобно тому, как изгладил вокруг тебя своим медленным падением лицевые трещины старых камней и колючие острия бесплодных трав.
Горе тому, кто рискует своей жизнью ради своих желаний. Бывают иногда в судьбе таинственные встречи; есть под нашими шагами плоскости зеркал, где мы видим себя целиком, вместо мутных и тусклых болот, которые были цвета наших глаз. Есть в нас хлопья чистоты и сна, которые гасят тепловатый пепел огней, у которых мы грели наши проворные и шероховатые руки. Но увы, чистый рыцарь, на рассвете искупительной ночи ты не мог вынести ее тайного стыда и перед белой, спокойной и ясной поляной ты затрепетал о своем прошлом, ты затрепетал от погасшей лихорадки того, чем ты был и ты почувствовал, что внутри тебя растет, как на сверхъестественной могиле, погребальная лилия, евангелический сок которой твое существо больше не могло питать, и стебель которой зримо распустил вне твоего вооружения, в больной и скорбной прелести твоего лица, свой цветок, с холодными лепестками твоих нагих рук.
И тогда, спустившись со снегов смертельных вершин и возвратившись в мертвые города твоих древних снов и в пустые дворцы твоих старых желании, среди суетной роскоши и славы твоих былых замыслов, ты пережил томительные дни медленной агонии, в стыде за то, чем ты более не был и сожаления о том, чем ты не мог быть. Твое гибельное прошлое слишком упорно жило в тебе, чтобы противное ему будущее не погибло от заражающего его прикосновения, и так страдал ты, стиснутый грубой и низкой материей своего существа, хотя и торжествуя па ней чистым ликом твоей печали.