Дни шли за днями; в одиночестве, в заточении у самого себя, я не отрывался от окна; прильнув лбом к стеклу, которое своей неподвижной прозрачностью отделяло меня от внешнего мира, я порою чувствовал, что стекло растопляется словно вода, и тогда слезы текли у меня по щекам; иногда также мне казалось, что стекло треснуло и раскололось как бы от удара камня, пущенного из пращи.
Однажды вечером после дня, в течение которого на площадь не заходили ни нищие, ни разносчики, и молоток не прозвучал ни разу, в ту минуту, когда я собирался покинуть окно, откуда я следил в сумерках за извивами летучей мыши, летавшей в небе, еще светлом, или почти задевавшей мостовую, как мертвый осенний лист, - этим вечером, в сумерки я увидел проходящую мимо женщину. Она посмотрела на меня.
Я пошел следом за ней, за ней, за ней! Ах, я еще сейчас слышу, вспоминая, стук двери, которую скатившись, как сумасшедший, с лестницы, я закрыл за собой. Мне показалось, что от удара дом обрушился навсегда, что не существовало более ничего, кроме этой путницы, которая идя пустынной улицей, обернулась и улыбнулась мне.
Ее взгляд был как клинок шпаги, ее голос, как глубокий шум морской раковины. Иногда она слегка смеялась. Ее нагая красота была статуей любви; ее тело казалось подымающимся из вечной зари. Мы переезжали из города в город; вместе с нею я бродил в пшеничных полях; я купался в ледяных озерах и в теплых реках. Бывали сильные грозы, которые раздирали небо молнией, как если бы ее волосы, раскаленные и насыщенные серой, волновали скопление туч и вызывали их взрыв.
В ее улыбке была вся красота весны. Она меня обжигала объятием лета и разъедала ржавчиной осени.
Чрез нее я познал всю сладость и все страдания. Она была песней моих уст, морщиной моего лба, раной моей груди, она была моей жизнью.
Мы бывали в притонах, где краснота вина в стаканах предвещала пролитие крови. Желание бушевало вокруг нас. Однажды ночью, при свете факелов, перед сидящими за столом собутыльниками, я поцеловал ее в рот. Шпаги сверкнули; совершилось убийство. Убийца усеял ее лицо мушками, и она смеялась, стоя, в кровавом кокетстве этого жестокого убора.
Гнев проник в мою душу; угрюмый и неистовый, он заставил побледнеть мое лицемерие и побагроветь мою грубую страсть.
Я оттащил ее за волосы! Какой был сильный дождь в эту ночь! Это было у позеленевшего болота, возле желтых тростников, под серым небом. Мы наполовину увязли в тине, в которую покатились. Пахло гниющим тростником, мохом, водой... Дождь смыл с наших лиц грязь наших объятий, но когда мы вернулись в дом, грязные отпечатки наших ног следовали за нами, словно жабы шли позади нас.
Был праздник золота и радости! Она танцевала до рассвета; тонкая ткань прилипала к ее потным грудям. Всем своим телом она рухнула, задыхающаяся, разгоряченная; она билась о плиты, совсем пьяная, и так как я ее любил, я ударил ее по лицу.
Потом мы жили на берегу реки. Она возделывала маленький садик, где росли розы и шпажник; она была нежна как счастье.
Я шел следом за ней, я опять шел следом за ней переулками чужеземного города в тот вечер, когда она пугливо скользила вдоль стен. Я подстерег ее измену. Уже держа в руке потаенный ключ и стоя ногой на прелюбодейном пороге, она, заметив меня, обернулась так внезапно, что плащ ее расстегнулся и открыл ее грудь. Она прислонилась к двери, наглая и вызывающая, выпустив когти; я схватил ее за горло, теплое от сладострастия. Мы молчали; ее тело скорчилось; она задыхалась, ее глаза расширились, рот искривился и смочился розоватой слюной. Изредка она вздрагивала. Ноготь ее босой ноги царапал камень. Когда я почувствовал, что она мертва, я, не переставая ее душить, поцеловал в кровавые губы.
Я выпустил ее; с минуту она продолжала стоять, потом опустилась. Складки ее плаща покрыли ее, и она стала серой массой, откуда выступала бледная рука, с раскрытыми пальцами в маленькой лужице крови.
Я долго шел по полям, пока не пришел к берегу моря. Я никогда прежде его не дел, и теперь даже не посмотрел на него. Мне казалось, что я уже ношу его в себе, с его гулом, вздохами, горечью, изменчивым цветом, - и тихие, сжатые губы волн, лижущих щеки песков, и вспененные пасти, кусающие судорожные лица скалы. Чем более бродил я вблизи его ропота, тем более мне казалось, что я от него удаляюсь; мир входил в меня.
С каждым рассветом он возрастал; я блуждал долго; пшеница пожелтела, листья на деревьях осыпались, пришла зима; я заплакал, увидя, что выпал снег, и направился к родному дому. Я вновь увидел большую площадь, серый фасад, дверь.
На молотке корчился бюст женщины. Я узнал ее. Эта фигура показалась мне каким-то подобием моего прошлого, затвердевшим и уменьшенным в своем металлическом образе. Это было то самое существо, которое когда-то в трагический вечер, живое и теплое, кончалось в моих тисках; нагая грудь вздымалась тем же вздохом; скорбное и неистовое лицо выражало страдание, но рот был закрыт и глаза сомкнуты в окончательном и полном покое. Равнодушной рукой я приподнял холодный торс из потертого металла. Молоток зазвучал, и я вошел навсегда в мое жилище.
Вот почему я умру в доме, в котором родился. Я живу здесь спокойно со своими мыслями; я сам совершил над собой очистительное заклятие; то, что я убил, исходило от меня и звало меня извне. Нужно было поцеловать жизнь в губы и схватить ее за горло, чтобы стать свободным от ее призраков.
Я ответил на зов моей судьбы; она перестала звать меня. Теперь я больше не смотрю в окна, я не беру в руки шпаг; я не слушаю больше раковин; я больше ничего в них не услышу. Моя глухота полна тайными голосами моего молчания. В сумерки я гуляю в саду вдоль подстриженных буксов. Фавн из зеленого камня, который давил виноградную гроздь из порфира, кажется, уснул от опьянения: он упал. Кентавр, попиравший мех, также разбился: круп его разрушился, но остался улыбающийся человек; и кажется, что четырехликая бронзовая статуя, поднимающаяся на пьедестале посреди бассейна, прислушивается теперь только к себе самой.