Выбрать главу

— Заберите вашу антисоветскую рукопись, — Кайдановский выложил папки Вольнову на стол. — Спасибо, Алексей Иванович. Я очень даже проникся. Только не знаю чем. Я представлял, что все изменилось, но не представлял, до какой степени.

— Слово «степень» восходит, молодой человек, к понятиям математическим, — Вольнов аккуратно возвращал папки в шкаф, — это почти цифра; цифры до нас только и доходят; скажем, сотни покойников, тысячи, десятки тысяч; когда речь идет о знакомых или родных — не достаточно ли и одного? А мы все про кубы да про квадраты. Какая там степень. У гибели степеней нет. Вас, кажется, интересовало, был ли Половцов помешанным? Могу предложить вам фрагменты его записок.

— Извините, Алексей Иванович, чуть-чуть погодя. Я приду в себя после текстов о музее училища технического рисования. Мне вообще тяжело даются мемуары и встречи с историей. У меня появляются маниакально-депрессивные черты, я с этим борюсь. Врачу, говорю я себе, исцелися сам. Как вы думаете, а отчего сходят с ума оптовыми партиями: поколениями, государствами, толпами?

— Мне представляется, двадцатый век рехнулся на идее коллективизма. Крайнее проявление коллективизма — мафия. А отчего... Один ученый утверждает, что народы проходят определенные стадии развития; в них наблюдается пассионарность, страстность, так сказать, историческая, вспышка энергии; а потом настает стабильность, угасание, старение.

— Очень интересно. Нет, правда. Я бы только поостерегся называть это развитием. Стало быть, ежели у меня запой и хочется морды бить, я проявляю пассионарность?.. или ибаррурность?

Вольнов, опустив глаза, безо всякого выражения тасовал какие-то карточки.

— Я как-то не вижу в вас печати коллективного воспитания, Кайдановский, — сказал он. — Яслей, детсада. Школы и армии.

— В армии не был, спасибо военной кафедре. А воспитывала меня бабушка.

— Вот оно что! Взял-таки девятнадцатый век свое. Лазейку нашел. Под шумок связь времен осуществил. Конечно, должно было найтись поколение, воспитанное бабушками.

— Жаль только, поколение малочисленное, военного времени, родились по нечаянности, воспитывались по недосмотру; мы и на сцену-то историческую не пойдем, обойдемся, сойдем, не выходя: растворимся; а там, глядишь, особо коллективные подрастут, как грибы после дождя. Как атомные грибы после ласкового дождичка в четверг. Младое такое племя, незнакомое, совсем новенькое.

— А мы тем на наших широтах и заняты, — сказал Вольнов неожиданно злобно, — что выводим новую породу совершенно, совершенно новых русских. У нас эксперимент идет по неестественному отбору. Вавилова запытаем, Лысенку выпестуем. Станем холить и лелеять блатарей, думающих токмо о своей шкуре, о ней и все о ней. Они и выглядеть-то будут не как прежние люди, например, у всех будут толстые зады и стесанные затылки, такие детинушки без лишних отделов мозга и без предрассудков. Пару десятилетий расстреливать пачками, гноить в нищете и забвении сотнями — и выведем чудо природы, Анастасию Мелентьевну, коса — во, зубы — у. Кровь с молоком, канатоходка в американской шубке и во французском белье на «мерседесе», ату, ату, да ну их к ляду, что это я, право. Я не о том хотел сказать. А о той откровенности вашего малочисленного поколения, о коей я вам при первой нашей встрече докладывал...

— Хамской откровенности, — ввернул Кайдановский.

— Не хамской, а ошарашивающей и отчасти наглой. Эта откровенность, открытость и есть ваша самая несоветская черта. Тут же все с колыбели подпольщики. Не знаешь, что характерно, с кем чай пьешь.

— Зато сюрпризов-то сколько потенциальных, — Кайдановский развеселился, по обыкновению, беспричинно и с места в карьер. — Иллюзион сплошной. Факир был пьян. Тем было интереснее. Зрители, они же действующие лица, попадали в ящики с зеркалами, их пилили пополам, они превращались в предметы домашнего обихода, потом в голубей и тому подобное. И не совсем вы правы, Алексей Иванович, насчет чая. Вы вот не знаете, с кем чай пьете, а все гораздо сложнее, ваш сотрапезник, то есть сочаевник, и сам не знает толком, кто он; и с чаем неясности имеются: с сахаром он? с сахарином? с цианидом?

— Вы очень сообразительный молодой человек.

— Мне это уже на днях говорили, даже интересовались в связи с моей сообразительностью моей национальностью.

— Какова была национальность интересовавшегося? — спросил Вольнов. — То есть с какой колокольни трактовал он наличие сообразительности?

— Со своей, надо думать. Я вообще мало интересуюсь национальным вопросом. То есть я представляю, что таковой существует, но смутно догадываюсь, что местонахождение его не там, где принято считать. Наверно, это вид игры в своих и чужих. Плохая твоя люди? хорошая твоя люди? моя понимай нет.

— Силлогизм про человека помните? Ты — не я. Я — человек. Значит, ты — не человек. Вот и весь национальный вопрос.

— Так уж и весь, — сказал Кайдановский. — Вы не можете мне объяснить, почему я боюсь китайцев?

— Китайцев?

— Именно. Эскимосов не боюсь. Негров тоже. Теоретически никого не боюсь, хотя не проверял. А китайцев — очень.

— Я боялся одного китайца. Давно.

— Он был — кто?

— Человек при входе.

— При входе куда?

— В гостиницу «Англетер».

— Почему вы его боялись? Он был страшный?

— Там все были страшные. Однако именно он внушал мне подлинный ужас.

— Ну, вот. А вы говорите. Мой случай. Все дело в необъяснимых страхах, с них начинается необъяснимая ненависть, такие же агрессия и жестокость, потом приходит желание их объяснить, это вообще последнее дело; объясняют: врут по-черному.

— Откуда же необъяснимые страхи?

Кайдановский поглядел на Вольнова, как на дитя неразумное.

— Как откуда? так все же чокнутые.

— Вы когда-нибудь прочтете мне одну вашу сказку?

— Прочту. Про страхи, кстати, могу сейчас рассказать.

«— Вик, вик! — запищал мышонок, прыгая с гнилой колоды.

— У-у-ух! — рявкнула колода, падая в овраг.

— Ой! — визгнул заяц, опрометью бросился бежать, колода показалась ему огромным монстром, охотящимся на него.

По пути сшиб он с ног еще несколько зайцев. Неслись они гурьбой. Пробежали мимо лисы.

«Куда это их несет? — подумала лиса. — Не иначе как лесной пожар чуют».

— Пожар! пожар! — залаяла лиса. — Спасайся кто может!

И понеслась за зайцами.

«Уж ежели эта хитрая тварь шкуру спасает, дело плохо», — подумал волк и маханул за лисой.

Огромная толпа перепуганных зверей вылетела из лесу. Бежали они через поля, через луга, и нарастала их гурьба как снежный ком; были в ней медведи, были и мыши. Выбежали звери на берег океана и увидели корабль. Кто вплавь, кто вброд переправились на борт, да и поплыли. Плыли день и ночь, и еще день и ночь, и через много дней и ночей доплыли до Африки. Кто вброд, кто вплавь выбрались на берег. И побежали дальше».

— Спасибо за внимание, Алексей Иванович, я пошел на живопись.

— Прелестная сказочка. Мемуары Половцова будут вас ждать. Вполне понимаю ваш страх перед историей. Я часто думал о том, что прошлое — это минное поле.

— Что же тогда будущее? бред моих возлюбленных сумасшедших? Нет, на живопись, на живопись, надо жить сейчас!

«Совершенно не советский мальчишка, — думал Вольнов; он и представить себе не мог, что о ком-нибудь будет думать с такой теплотой, — и не понимает напрочь, в каком опасном времени живет, по счастью, не понимает. Хотя некоторые черты уголовщины впитал из воздуха-то, впитал; ключики по слепкам делает; следы воска на скважинах замочных остаются, лучше отмычки применять. Предупредить его, что Половцовым и приобретенными им экспонатами не один он заинтересовался, или не стоит? Так он по наивности идет себе по канату и идет, а вдруг я его собью с эквилибра, кураж потеряет?»

Голубизна утра затягивала коридоры, еще не окуренные и не погруженные в дым табачный; даосской голубизной светились окна, детской, чуть печальной, легковерной лазурью предрождественских недель.

Кайдановскому нравилась двойственность лазури: рань манила, внушала нелепые надежды, заставляла подняться — и одновременно раздражала необходимостью вылезти из теплой постели и тащиться по снежку в не очень теплых ботинках, едва разлепив глаза, досматривая сны. Вышла из аудитории аглая покурить и произнесла: