Выбрать главу

— Голографические гады, — сказал Кайдановский. — Я иду.

И шагнул в скопище, в самую гадючью яму; прикосновений он не чувствовал, чуть тяжелей идти, но он их видел! их было полно, по колено, и, когда он пошел, он старался не смотреть под ноги, а только перед собой, в дверь. Мансур шел следом.

Змей изгоняли из кубической комнаты мириады птиц. Их оперением, их маленькими крылатыми телами были облеплены стены и потолок, они летали, воздух был наполнен куропатками, утками, чибисами, таинственным образом они все помещались тут; изгнав змей, они продолжали облеплять потолок и стены, превратив полированную комнату в дышащий оперенный грот.

Кайдановский потянулся к выключателю. Мертвенным, зеленоватым, еле дышащим светом гнилушек вспыхнули бра.

Над гробом Спящей витали призрачные бабочки, нереальные мотыльки метнулись к еле горевшим лампочкам, привидения пчел тихо пробовали театральные свои голоса над букетами высохших цветов, поставленных прошлым летом рукою Вольнова в вазы в нишах.

На крышке стеклянного саркофага в головах Спящей сидела птаха небывалая. Она походила бы на голубку, если бы шею ее не венчала маленькая женская головка, если бы махонькое личико не воззрилось на вошедших с безразличной, печальной, беззаботной усмешкой парсуны Покровского. Они глядели неотрывно в ее сверкающие глаза; она вытянула одно крыло, расправляя перья, потом другое.

Начали отбивать полночь часы там, наверху, в музее. Почему-то Кайдановский и Мансур слышали их, хотя ни шага, ни звука оттуда никогда сюда не доносилось, а в эту ночь ртутная тяжкая тишина поглощала даже шум их здешних шагов, поедала все.

Птица с женской головкой озабоченно склонилась к саркофагу, ее маленький опушенный профиль маячил над профилем Спящей. Темное облачко сгущалось над Спящей под крышкой саркофага. Птица стучала лапкой в стекло, кивала головой, лепетала, раскрывала крылья. Облачко заволокло саркофаг. Кайдановский ощутил как бы минутный обморок, абсанс, отключку, время прервалось, в его провале, кратном сердечному перебою, он мнил себя всемогущим. Он мог бы все, если бы захотел, люди бы выполняли любое его желание, все пасьянсы его житейские сходились бы. Потом чувство власти над судьбой поблекло, отодвинулось, почти забылось; студент видел прозрачный, как прежде, стеклянный кристалл; а темное облако перетекло в воздух комнаты и маячило над верхней гранью саркофага, над птицей-девицей; птица махала крыльями, кричала беззвучно облаку на неведомом наречии невесть что. Облако соскользнуло на пол, обрело абрис темной фигуры, стало фигурой женскою: руки, длинные пушистые волосы, но без подробностей, невнятная тень из сумерек сновидческих, фантомный блеск глаз: блеск? глаз? ни глаз, ни блеска, словно бы там, где могло бы быть лицо, помечено было, где были бы глаза. Женщина-птица, взлетев, витала вокруг темного образа, обходящего саркофаг медленным неверным шагом.

Птицы и змеи исчезли, будто их и не было. Комната наполнилась фигурами, ходящими из угла в угол, пересекающими пространство, не сталкиваясь; впрочем, две из них проходили одна сквозь другую: крылатая насупленная, чьи руки оплетали гадюки, в правой руке свиток, в левой свеча, и обладательница прялки (с прялки струились радужные светящиеся нити). Звенела ключами босая горянка с кувшином воды на плече. Под потолком летал маленький купидон с охапкой кипарисовых веток, он кидал ветки на пол, а охапка не убывала. Мансур с Кайдановским находились в центре непонятного броуновского хоровода и не могли выйти из него; точнее, не пробовали, завороженные движением и двигающимися.

Светом полыхнуло в открытой двери, все фигуры играли с новой вошедшей в «замри!», все остановилось, кроме облачного темного образа Спящей с женщиной-птицей.

Вошедшая, сопровождаемая сворой псов, несла три факела, освещавших три ее лица: сонное с полусомкнутыми ресницами; нахмуренное, с чуть косящими глазами и оскаленными зубами; сосредоточенно-страстное, с неутолимым взором, пронзающим насквозь. Она стояла на пороге, и все обязаны были ее чтить.

Кайдановскому внезапно вспомнилось чувство минутного обморочного могущества, вспомнил он и голографических египтян. Он решил пройти сквозь образ триликой, этой властительницы казематов небытия, чьего имени он не знал или не мог вспомнить, он шел прямо на нее, она разгневалась, все три ее лица были обращены к нему, он вошел в черное марево, мир на секунду сгинул, а она поднесла к его подбородку и к его руке факелы — и он почувствовал настоящую боль от настоящего ожога, закричал, рукав его загорелся, дымил ворот рубашки; к нему бросился Мансур, хотел отвести руки треглавой: в это мгновение с плеча тени при саркофаге слетела женшина-птица и села Кайдановскому на плечо. И опять настал для него абсанс, он отсутствовал — не падая, не умирая, не засыпая, его просто не было ни в одном из миров, время его стало дискретным, путь пунктирным. Пришел в себя он около трапа. Вернулся к повороту: дверь закрыта, ни одной фигуры в коридоре, ни змей, ни птиц. Однако лицо у Мансура было бледное.

— Рука болит?

Кайдановский воззрился на подпаленный рукав и на обожженное запястье.

— Болит.

Тут обнаружил он, что на плече его по-прежнему сидит голубка с личиком маленькой античной гражданочки.

— Лети, пожалуйста, обратно, — сказал он ей.

— Кому это ты? — подозрительно спросил Мансур.

— Этой алевтине с крылышками: ей понравилось сидеть на моем левом плече.

— Кай, у тебя никого и ничего на плече нет, — сказал Мансур медленно и раздельно. — Смотри, я провожу по плечу рукой.

Рука Мансура прошла сквозь улыбающуюся пташку. Кайдановский провел ладонью по плечу, ощутил тепло оперения ее тельца. Он попытался согнать ее, она удержалась железными коготками с нереальной силой, словно срослась с ним.

— Ты ее не видишь? — спросил Кайдановский.

— А ты ее видишь? — спросил Мансур в ответ.

Пожалуй, на секунду они испугались друг друга.

— А там, внутри, над Спящей, ты не видел голубки с женским личиком?

— Нет, с женским личиком нет; была там одна пташка, дивно-лазоревая, я даже загляделся, но...

Пауза.

— Надо уходить из музея.

— С ней на плече?

— Ее видишь только ты.

— А если не только?

— Проверим наверху.

— Как ты объяснишь, что это такое, если ее увидят?

— Скажу — кукла, голограмма, мутантка-птичка из радиоактивных степей, выпала из летающей тарелки. У нас народ ничему не удивляется, ты же знаешь. Тебе кажется, что я рехнулся, что она мне мерещится?

Кайдановский с трудом оторвал от свитера один острый коготок и воткнул его в указательный палец. Она залепетала, порозовев, нахмурившись, недовольная. Кайдановский показал капельку крови Мансуру:

— Вот след от коготка.

— Этого не надо было делать, — Мансур помрачнел, дрогнул, превратился в другого человека, живущего допотопными суевериями джалоира из-за Ходжента вне нынешней эры.

— Да все едино, ожог от факела шестиглазой мегеры у меня уже есть.

— Думаешь, она мегера?

Хорошенькая птица на плече Кайдановского заволновалась, и он различил в ее гортанном клекоте слова:

— Тривия. Геката. Хтония.

— А ты кто? — спросил Кайдановский, обращаясь к своему левому плечу.

— Ка.

— Ка говорит, — сказал Кайдановский Мансуру, — ее зовут Ка, — что собаководку с тремя головами...

— А ты змей в ее космах видел? — перебил Мансур.

— ...Что ее зовут Тривия, или Геката. Змей я не видел. Зациклился на ее личиках. Мне хотелось помериться с ней силой, с хтонией фиговой.

Ка встревожилась, забила крыльями.

— Ладно, идем, — сказал Мансур. — Если повезет, ее будешь видеть ты, и только ты.

— Как она там приживется? Что с ней станется?

— Захочет — вернется, — сказал Мансур.

Ка кивала хорошенькой головкой, улыбалась.

— Она подтверждает твое предположение.

— Еще бы, — сказал Мансур. — В наших местах полно духов. В детстве я хорошо их понимал. Потом сюда приехал учиться. Тут весь город — дух, живешь у духа в сердцевине, перестаешь его замечать. Сам-то делаешься не пойми кто. Спроси ее — что за тень возникла у гроба? еще одна душа?

Ка, кивая, проговорила картавым птичьим голоском: