Выбрать главу

Мансур, оставив мастихин и палитру, воззрился на Кайдановского.

— Как ты сказал?

— Елочку. Маленькую.

— Про Машину времени.

— Истинная — машина — времени — это — искусство. Что тут непонятного? Ты не понял?

— Я понял, — сказал Мансур.

Кайдановский бежал через заснеженный двор, вечерело, над головой светился гоголевский серпик месяца — казачьего солнышка, аделины уже засветили в окнах женского общежития самодельные разноцветные абажуры. Кайдановский думал о зимних каникулах. Люся поедет на Волгу, где живут в Заречье у бабушки с дедушкой двое ее детей, наденет платок пуховый, валенки, будет кататься с детьми на санках. Он тоже уедет. В Москву. Или к двоюродному брату в Новгород. Припрыгивая, он бормотал:

«Ночь-то темна, лошадь-то черна, еду, еду, еду, щупаю, тут ли она». Со словом «она» он как раз заскочил в дверь теплой мастерской.

Железного Феликса одевали. На вертикальную трубу с двумя мигающими лампочками, заменявшую ему голову, надвинули череп с таким расчетом, чтобы лампочки мигали в глазницах.

— Вы рехнулись! — закричал Кайдановский с порога. — Зачем вы лампочки-то красным покрасили?! Зеленым надо было, чтобы фосфоресцировало якобы. Зеленый — цвет потусторонний.

— Которые по электрической части, ребятки, — сказал Кузя, — а три маленьких лампочки не поместятся рядом? будет светофор: красный — желтый — зеленый. А? годится? клево?

— Мужики, у него ширинка не застегивается. Галифе не в размер.

— Поставьте лампочку побольше, где не застегивается, в поясе проволочкой прикрутим.

— При ходьбе механизм из-за штанов этих дурацких заедать не будет, часом? — спросил Юс. — Может, ему девочки шароварчики запорожские сошьют?

— Как это — во френче и в шароварчиках?

— Нас за френч и за фуражку из института вышибут. Пусть хоть шароварчики образ смягчают.

— А мы не скажем, что он Железный Феликс. Скажем: такое привидение. Игра конструкторской мысли. Рождественский дизайн.

«Жили-были волк и лиса. И уж очень они дружили. Бывало, сопрет зимой лиса курочку, так половину волку несет. Ну, если не половину, то две пятых обязательно. И волк не отставал: собаку задерет — лакомится лиса собачиной, кроликов отправится в село душить, рыжую непременно с собой прихватит и попотчует.

На тропе в чаше столкнутся — волк лисе дорогу уступит. У водопоя встретятся — лиса подвинется и волку место даст.

Наблюдал это живший у знакомого лесника на отдыхе баснописец, наблюдал, да и возмутился.

Вот пришли волк и лиса ночью к лесниковой избушке сала заколотого кабана почавкать; баснописец тулуп накинул, выскочил и ну их стыдить.

— Морды вы, — говорит, — бесстыжие, не по правилам живете, не по литературной традиции.

— Литературная традиция, — говорит волк, — в городе, а мы в лесу.

— Мы, — говорит лиса, — отродясь ничего не читали и не собираемся; и вообще мы неграмотные.

— Вы, — кричит баснописец, — всю породу свою позорите!

— Ничего мы не позорим, — отвечает лиса, — жрем, что всегда жрали.

— Да ты не понимаешь, что ли, бестия, что твоя обязанность — волка обманывать и под монастырь подводить? Не про то ли спокон веку баснописцы и сказочники толковали?

— Ты ври так, как тебе лучше оплатят, — сказал волк, — а мы-то туг при чем?

— Я не только за себя беспокоюсь, — сказал баснописец, уходя в избу, — если ты, лиса, не будешь с волком враждовать, а ты, волк, станешь и дальше с ней тюлюлюкаться, дети ваши и дети детей ваших и так далее родятся монстрами и мутантами. И вместо волков и лис останутся на земле гиены и псы.

— Лично мне, — сказала лиса, — на детей моих детей глубоко начхать; может, у меня и детей-то не будет.

— Ты, тово, вот что, — сказал волк, подумав, — маскируйся. Говорить будем одно, а делать другое.

И кричали они всякое у баснописца под окнами, ругали друг друга на чем свет стоит, пока баснописец не успокоился и не уехал свои басни писать.

Что это там, снегом осыпанное, инеем обведенное? Лес густой. Кто это там сидит рядком, говорит ладком? Волк и лиса. Вчера у них или завтра? Всегда сейчас, дорогая».

Золотко прямо-таки сбился с ног. Его искали все, он был всем нужен, его тащили в разные стороны.

Он отлаживал Железного Феликса, доклеивал для карнавального Шута лютню, делал три веера: Кармен, Гадалке и Махе одетой, чинил елочную гирлянду, не желавшую поначалу ни включаться, ни мигать, запускал механизм зеркального вращающегося шара, красу и гордость танцевальных потемок, помогал доделывать макеты курсовых вечно не успевающим аделинам, и так далее, и тому подобное.

Наконец он устал.

— Все, ребята, — сказал он.

И сел с гитарой на верхнюю площадку лестницы правого крыла, затрапезной, со стертыми ступенями лесенки; он сидел, согнувшись в три погибели, на такой же нескладной, как он сам, облупившейся табуретке со следами палитр многих и многих живописных опусов и играл Баха.

Подходили, садились на ступени, курили, слушали. Суета в правом крыле здания постепенно прекратилась, сменилась тишиной другого столетия... или тут установило тишину свою другое, сущностное, время?

Через час пришел в красной рубашке Мансур, тоже с гитарой, сел рядом с Золотком на верхнюю ступеньку короткого лестничного марша, сперва вслушивался, подстраивался беззвучно, и вот уже они играют вдвоем, и улыбается, видать, Иоганн Себастьян, слушая двух недоучившихся студентов-художников, один из которых и нот-то не знает, а второй склеил себе гитару из ружейных прикладов.

Внизу, на подоконнике, курил Юс; рядом с ним дымил негр из другого института, идущий к любовнице на рандеву на сей раз через дверь и, привороженный двумя гитарами, забывший и про любовницу, и про Коменданта. На нижней ступеньке лесенки сидела одетая Лили в цветастой шали и горько плакала. Слева подпирал стенку Покровский, справа — Ван И. И на ящиках под лестницей сидели, и кого там только не было.

Вот и пятидневки с семидневками отошли, и пятилетки отвалили, и квартал не виден; есть только настоящий момент, когда звучит музыка; можете ли вы прожить без музыки, граждане, товарищи, господа? можете не отвечать, мы все без нее ничто.

«Во всех пантеонах вычеркнуто было из списков имя одного и того же бога. О нем надлежало забыть, о нем и забыли. У разных народов назывался он по-разному. Это был бог скульптуры, повелитель статуй, глава идолов, покровитель ваятелей, внушавший им замыслы и мысли о новых и новых объемных фигурах, ибо хотелось ему, чтобы становилось их все больше и больше, потому что чем больше на свете было скульптур, тем могущественней становился он. Ибо одарен он был способностью оживлять статуи и приказывать им; и знали боги: если этот военачальник подымет и бросит в бой свое каменное, бронзовое, разноплеменное войско, никому не будет пощады и никто пред ним не устоит. Задрожит земля, гигантские идолы сойдут с мест, взлетят каменные Ники, ринется конница бронзовых всадников, чугунные квадриги сметут с лица земли пеших и конных, потому что древний ужас охватит живых при виде хтонического воинства, в коем сомкнут ряды римские богини и каменные бабы степей, Кетцалькоатль и ассиро-вавилонский крылатый лев, Афина Паллада и Каннон.

Боги ничего не могли поделать с повелителем изваяний. Он улыбался молча и не принимал участия в их спорах, интригах и играх; его час еще не пробил; однако все знали: час его неизбежен.

— Здравствуй, Гатамелатта, — говорил он с улыбкой очередному своему рекруту на бронзовом коне.

Кариатиды и атланты европейских особняков, гарпии собора Парижской Богоматери, таинственные идолы Бомарсо, головы с острова Пасхи, статуи парков — все чуяли его легкую поступь, а он обходил свою рать, то невидим, то видим, и весело ему было.

Посещал он и вернисажи.

Однажды увидел бог изваяний одну небольшую, не так и заметную статую, изображавшую дриаду. В торсе ее, в маленьких холмиках грудей и впрямь было что-то от наплывов капа; волна волос, на плече птичье гнездо, босые ноги едва видны в высокой траве, в недвижной траве.