Подруги увели ее умываться: «Тише ты, тише, ты что, Комендант услышит». Комендант перед карнавалом мрачнел с каждым днем, бродил в своем кителе без погон, звеня ключами, отчасти с обреченным видом, потому что не с кем договориться отменить мероприятие, некому было жаловаться, Новый год был неминуем, а разболтанный ректорат шел навстречу развратному студенчеству и разрешал им резвиться всю ночь, петь мерзкие песни, плясать закордонные пляски, один шейк чего стоил, рядиться в непристойные костюмы, распивать прямо в буфете, курить где ни попадя, уследить было трудно, Комендант, конечно, боялся пожара, но еще больше боялся он их непонятного, чуждого ему, мудреного веселья.
На пятом этаже, занимаемом, как известно, кафедрой монументальной живописи, со времен Месмахера стоял сундук с костюмами для натурщиков; чем дальше, тем костюмы надевались реже, а натурщики по преимуществу позировали не одеваясь, а раздеваясь. На дне сундука отрыл Покровский камзол, панталоны и треуголку; Сидоренко озабоченно примерял камзол.
— Ну, натуральный Петр Первый. Только усы наклеить надо.
— Где же я возьму усы?
— В крайнем случае углем нарисуем или гримом. Можно в театральный магазин слетать, там усы бывают. И парики.
— На парик денег нет.
— У девочек одолжишь. У них парички под Мирей Матье, стрижечка царя-плотника; а челочку треуголкой замаскируешь.
«Жили-были две феи: добрая и злая. Их в петровские времена в Санкт-Петербург принесло из Неметчины. Своих будто ведьм не хватало.
Добрая фея была рассеянна, все путала и забывала, такая орясина, к тому же вспыльчивая и с прегадким характером; а злая была елейная, на языке медок, под языком ледок, а порядок у ней в делах царил железный.
Добрая фея сделала городу женский подарочек: повелела, чтобы появились в нем санкт-петербургские влюбленные, вроде Ромео и Джульетты, друг для друга созданные, назидание потомкам, утешение современникам; а злая фея, пользуясь разболтайством доброй, развела этих самых влюбленных по разным векам, чем обрекла их то ли на одиночество, то ли на несчастные браки, в общем, полная получилась дисгармония вместо обратной картины.
Принц наш в своем семействе мелких городских чиновников подрос, увидел в музее портрет возлюбленной, да и задурил не на шутку. Чуть не запил, в такую впал печаль. Даже на войну собрался. Вылез из-под пола квартиры на Надеждинской домовой, пожалел хозяина и решил принять меры. Был у домового приятель, карлик-костюмер из Мариинского театра, к нему домовой и подался.
— Поскольку вы, карлики, — завершил домовой свой рассказ о неудавшемся свидании петербургских влюбленных, — народ волшебный, ведаете всякой колдовской бутафорией, сделай что-нибудь, помоги!
Карлик отер слезу и сказал:
— Есть в нашем театре одна треуголка бермудская: кто ее наденет задом наперед, попадет в любое время суток, в любое время года и в любой век. Дам я тебе треуголку, надень на своего красавчика, когда он уснет; а в придачу возьмешь — да на грудь ему положишь — три кисета неиссякаемых: с золотыми монетами, со смарагдами и с табачком заговоренным людей угощать.
Кланялся домовой и благодарил.
— Единственно, — сказал карлик, — что обратно ему хода не будет, потому как треуголка бермудская — деталь петербургская и тут остаться должна, тотчас сюда сама собой и возвращается.
Итак, очутился наш принц с Надеждинской в другом столетии, встретил там свою возлюбленную; причем прослыл в городе заезжим таинственным графом. С девушкой они тотчас друг друга узнали, ибо впрямь были друг для друга предназначены. Правда, умчал он ее, похитив, венчаться в Новгород, и прожили там они благополучно в счастии весь век свой, так что не совсем петербургские вышли из них влюбленные, а отчасти новгородские. Из Новгорода наезжали вСанкт-Петербург всего-то раз шесть: повиниться перед ее родителями и благословение получить — и внуков показать. Она была совершенно с ним счастлива, и он с ней тоже, вот только казалось ему всю жизнь, что сон ему снится.
Овдовев, он затосковал без меры. Дети были уже большие, он оставил дом свой и перебрался в скит, в леса, — без жены мир был ему не мил, и что казалось деталями сна, теперь представлялось ему ничего не стоящей дребеденью.
— Всё дребедень, дребедень, дребедень! все пройдет! — пел певчий дрозд.
— Как бы не так! как бы не так! — возражал ему некто с соседней сосны.
— И зинь-зи-верр! и пинь-пинь-черр!
— А чики-чики-чики-фью!
— Гр-р-р-р! — неслось из камышей. — Гр-р-р-р!
Людские речи теперь были ему неинтересны: он слушал птичий хор. Одни голоса принадлежали мелодистам, другие — любителям ритма, звучали всякие звуки в птичьем хоре, от трели до дрели, от щебета и щелканья до скрежета и уханья. Выражаясь современным языком, от додекафонии до какофонии, — полная катавасия, из которой почему-то получалась лесная музыка, птицы не слышали ее изнутри, а он слушал снаружи.
Из леса вышел котенок и пошел к крыльцу. Из дома вышел человек и увидел котенка. Котенок глядел, не мигая, потом серьезно вскарабкался на крыльцо.
Стали они жить вместе. Сначала наш овдовевший принц с Надеждинской думал, что котенок — котомка, будущий котише, но позже выяснилось: типичная кошелка, натуральная, миленькая такая кошечка. Спать она любила у него на груди, как он ее ни гнал, она упрямо возвращалась. Ждала, когда он уснет, и заползала к ключицам. Однажды проснулся он среди ночи. Свеча догорала, книга валялась у кровати. Прямо перед его носом располагалась маленькая прижмуренная мордочка с маленькой розовой улыбочкой. Сперва не понял он что с ним, потом до него дошло, что он улыбается сам; он уж думал— навсегда разучился. Кошечка подрастала, шалила, будила его ни свет ни заря, он выпускал ее за дверь; она ходила с ним гулять, как собачонка.
Просыпаясь по утрам, он чувствовал тепло маленького кошачьего тельца. В один прекрасный день до него дошло, что перед ним его возлюбленная в новой инкарнации, даже взгляд похож, да и сами глазки. Как ни странно, он повеселел, утешился, успокоился, и даже идея превратиться в кота его не посещала. Ему было так плохо прежде, что он радовался самому ее присутствию, хоть и в виде кошки. Разумеется, он не ведал, что подобный сюрприз преподнесла ему все та же, уже известная нам, добрая фея, по обыкновению перепутав заклинания. Он решил принять жизнь как есть и никому не признаваться, кто на самом деле его кошечка, — ни леснику, ни молочнице, ни случайным прохожим, ни навешавшим его детям. Он боялся умереть, чтобы она не осталась одна, чтобы не пришлось ей опять вернуться в лес, из которого она вышла со стороны кладбища, чтобы не растворилась она в лесу под звуки птичьего хора.
Жили кошечка с бывшим мужем просто прекрасно; вот только одна ее привычка ему не нравилась: обожала она ловить певчих птиц. Хапнет, бывало, и схавает. Только перышки летят. Он терпел: все-таки она теперь была немножко хищница; к тому же он не знал, помнила ли она об их прежней жизни; в общем, не хотелось ему ее обижать. В благодарность за крышу, стол и ночлег она приносила ему на крылечко летучих мышек и обычных мышей, раскладывала их аккуратно, хвостики напараллелены, ось дохлой мышки перпендикулярна ступеньке. Он их почему-то не ел. Люди упрямы и непонятливы. Хотя некоторое родство с ним она ощущала.
— Чики, о-чики, ля-ля-ля-ля, ми-ми-ми-ми, др-р-р-р! — пела, рискуя жизнью, птичка над крылечком.
— Интересно, — спросил птаху наш герой, улыбаясь, — кем ты была раньше?
Он все чаше подумывал о том, чтобы, забрав свою кошечку, вернуться в Санкт-Петербург и узнать, есть ли там теперь улица Надеждинская и нельзя ли поселиться если не в прежнем, то в каком-нибудь ином доме; конечно, она скучала бы без леса, но он устроил бы у дома во дворе небольшой палисадничек и гулял бы там с нею.
— Чики, о-чики-ля-ли-о-ла! — отвечала птичка».
Легкой зеленцой подернут был пол коридора, зеленоватой патиной покрыта дверь. Кайдановский вспомнил про «зеленые» дни календаря, которые Вольнов называл «скользящими». Видимо, явившись с елочкой, маленькой и пyшиcтoй, попали они на «зеленый» день.
Из воздуха возникла Ka, села на елочную вeткy, наклоняла головку, улыбалась, лепетала. Оперение ее отливало зеленью, павлиньей, фазаньей, изумрудный с золотой искрой оттенок.