— Господи, Аделаида Александровна, о чем вы говорите? не путаете ли вы меня с кем-нибудь? какая женщина? кто? я ничего не понимаю.
— Да вы ее едва знали и не замечали вовсе. Она была влюблена в вас без памяти в юности. Но у вас был роман с вашей царицей, с вашей богиней, где вам было заметить маленькую переводчицу, не блиставшую красотой, плохонько одетую... и так далее. Потом вас арестовали как немецкого шпиона, вы исчезли. Моя приемная мать горевала и убивалась, но война началась, ваша история потонула в смертях и взрывах, как в буре. К концу войны моя приемная мать была военной переводчицей в чине лейтенанта и должна была участвовать в важных переговорах; совершенно случайно встретила она вашу бывшую возлюбленную, подошла к ней, заговорила о вас, они вспоминали вас весь вечер, полночи, а утром моя мама пошла в Большой дом и подала запрос: где вы? что с вами? еще человек приличный, как ни странно, в окошечке сидел, запрос не хотел у нее брать, все повторял — вы ж такая молоденькая; но она настояла. Из-за этого запроса ее и арестовали, суток не прошло. Она провела в лагерях десять лет.
— Должно быть, я ее вспомнил. С ума сойти. Я ничего не знал.
— Иногда я думаю, она подала запрос по наивности, от вспыхнувшего вновь чувства, а иногда — знала: арестуют, хотела участь вашу разделить. Она вас увидела мельком, когда зашла ко мне в музей. Спросила, кто вы, как вас зовут. Я ответила. У нее лицо было такое, она засмеялась. Она мне ничего не объяснила тогда, для меня рассказы о вас и вы сами не совпадали. Только умирая, в больнице, она велела мне сжечь бумаги из одного из ящиков, бумаги, которые десять лет прятали соседи. Так я увидела вашу фотографию и поняла, что вы и есть — тот, из-за которого ее арестовали.
— Почему вы рассказываете мне это сегодня?
— Потому что не решалась раньше. Потому что вы дали мне слово: завтра все будет забыто. Это не моя тайна. Но отчасти ваша. Потому, что вы Воланд, а я Маргарита сейчас. Нет, подождите. И еще потому, что вы решили пойти на бал. Я ведь видела, какой вы. Мне кажется, ваша бывшая возлюбленная поступила с вами вероломно. Уж я не говорю об отчизне милой. Мне хотелось, чтобы вы знали: была одна душа, проведшая десять лет в аду только за то, что любила вас вприглядку, как душе и положено. Мне казалось, вы слишком далеко зашли в... отчаянии, что ли; рассказ мой должен вас отрезвить. Вообще-то отрезвить сегодня надо меня. У меня голова кружится.
— Это от вальса, — сказал Воланд, целуя ей руку.
— Не все то дрянь, что женского полу, родина ли, любимая ли, нелюбимая ли, — сказала она, сверкая глазами в раскосых прорезях, — весь мир не может быть дрянью, в нем есть великие души, хоть они незаметны, дрянь виднее, в нем есть истинное, иначе этот пресловутый мир давно бы отправился в тартарары. Господи, как это люди пьют запоем?..
Всплеск двух плащей, уносимых ветром.
— Нужно ли стремиться излечить того, кто уже мертв или, по крайности, безнадежен? — спросил он.
— Пусть излечение невозможно и утешения никому нет, все равно: человек должен видеть свет, различать свет, знать, что существуют и истина, и добро, пусть не для нас, пусть сами по себе, но и в нас, — а иначе он продался сатане. За вашу душу сатана уже получил отступного, это и помните, а все прочие мои слова забудьте.
— Ох, Маргарита, — сказал Воланд, — вы истинная королева бала. Что это вы сатане толкуете про сатану?
— К тому же, — продолжала она, встряхнув головою, отчего волосы переплеснулись с плеча на плечо волною, — ваша-то богиня, да я ее просто ненавижу, ведь получила вас всего, целиком, вы спали с ней, где и как хотели, а мою-то, бедную, небось конвоиры насиловали или уголовники, а если сильно повезло, сама уступила истопнику, когда отрядили ее в прачки. Я сейчас упаду, у меня все кружится.
— Вы хоть закусили свой коньяк сухарем?
— Ни боже мой. Я и пообедать не успела.
— Пошли в буфет, — решительно сказал Воланд, подхватывая Маргариту под руку, — к бутерброду.
— Меня наизнанку вывернет.
— Ничего с вами не будет от одной вашей рюмки. В себя придете. А даже если и вывернет.
Он потащил ее по лестнице наверх. Встречные расступались, улыбаясь любимым героям своим.
Подскочил всепонимающий Кот — уже в буфете:
— Хотите со двора снежку принесу на блюдечке, ушки королеве растереть?
— Неси! — сказал Воланд.
А в зале веселились — дым коромыслом.
Танцевали. Ах, как танцевали! Летали блики разноцветные. взад-вперед ходил Железный Феликс, фуражка на черепе набекрень; в карман френча чья-то недобрая рука сунула ему брошюру Ленина слоновой кости дежурную брошюру с красным заголовком: «Лучше меньше, да лучше». Черные козлы с барабанами так вокруг Железного Феликса глумливо и сновали. Серый сигаретный дым плыл с галереи. Кайдановский, на секунду отрезвев, представил себе месмахе-ровский музей с его блaгooбpaзиeм, тишиною, бесценными экспонатами; а мы-тo, мы-то окурки на мраморный пол, как пьяные матросики! его протрезвевшему взору представился пляс над усыпальницей Спящей огромным бесовским действом, самодельным шабашем.
Часы били двенадцать; с последним ударом на эстраду приглашенного оркестра вскочил Петр Первый с граненым стаканом в деснице и возопил громоподобно певческим украинским баритоном Сидоренки:
— Адмиральский час пробил! пора водку пить!
И действо возобновилось с удвоенной силою.
— Сейчас, — сказал Явлову его сотрудник в униформе Мага, — я их маленько потрясу, глядишь, и твой подопечный в осадок выпaдет, а с ним — наудачу — и еще кто-нибудь. Ты беруши-то вoзьми, заткни уши либо сходи в буфет прохладись, только не перепейся, а то я и тебя ненароком в гипнотический транс введу, вдруг ты с трансом в приступ импотенции войдешь? тебе еще твою красотку обрабатывать.
Странных, ох, странных наук сотрудника привел на новогодний вечер Явлов. Завладев микрофоном отправившегося отдыхать все в тот же буфет оркестра старинной Музыки, заговорил Маг с веселящейся публикой, сперва noздpaвил, потом пошли повторяющиеся наборы слов, потом почти нapacneв, взяв некий pитм, потом ритм подхватили, почти нexoтя, два других оркестра, и пошел механический неостановимый пляc, а Маг продолжал шептать в микрофон.
— Все в порядке? — спросил Воланд Маргариту в буфете.
— Cnacибo, вроде прошло.
— Дух Пастернака меня по имени назвал — и это тоже были вы?
— Нет, — отвечала она с внезапной дрожью, — это был дух или то, что вместо него приходит. Я так испугалась тогда, чуть в обморок не хлопнулась, сердце зашлось.
— Ну, вот, такая храбрая, коня на скаку остановит, в обморок.
— Коня не пробовала, может, и могу. А коньяк — нет.
— А я, с вашего позволения, выпью.
Воланд вернулся от буфетной стойки с граненым стаканом, налитым до половины прозрачным.
— Кончился коньяк, — сказал он, — придется водку. Она смотрела, как он пьет.
— И потом я вас под ручку домой потащу?
— С полстакана водки? окститесь, что вы; никто не заметит. Идемте в зал.
Не спеша повел он даму свою под локоток по галерее.
— Все возвращаются оттуда пьянчужками? Мама тоже любила выпить время от времени.
— Я не пьянчужка, — сказал Воланд. — Кто как может, тот так и возвращается. И мама ваша пьянчужкой не была. Скажите, как ее звали?
В зале уже чуть не строем танцевали, Маг выкрикивал заклинания, легкое свечение пронизало воздух, в воздухе, трепеща крылышками, появилась встревоженная мечущаяся Ка, зал сотрясало, толпа перебегала, танцуя, из одной части зала в другую; в опустевшей половине появилась ночная богиня Тривия с тремя главами, с тремя факелами, со сворою псов, разгневанная, сверкающая глазами.
«Браво, браво!» — закричали, аплодируя, свеженькие зрители сверху, только что пришедшие из буфета. — «Лучший костюм! приз за лучший костюм!»
Огромный Кот бросился к Тривии, на плечо ему опустилась маленькая голубица с личиком женским; еще немного — и факел ночной охотницы поджег бы трехметровую ель с игрушками, и тут с мраморной лестницы загремел голос Воланда, перекрывая и ошалевшие оркестры, и заклинания Мага:
— Люди мои! челядь моя! ко мне! хватайте Мага в охапку, несите его прочь, на улицу, да окуните его в снежок, в сугроб, его пора охладить, да не забудьте дверь за ним запереть!