Однажды на вранье меня поймала бабка, схватила потную руку с мелочью своей огромной ладонью и потащила через дорогу, к закрытой двери магазина. Рванула ее на себя и повернулась, обдав черной ненавистью в глазах.
— Уу, идиотка, — прошипела почти без голоса. И ярость смяла в глубокие морщины большое лицо с бульдожьими брылами. Она ненавидела меня так, будто я взрослая, а она беспомощна передо мной. Сейчас понимаю, да, беспомощна. Потому что я существовала, и этого уже не отменить. Разве что через убийство, но это нельзя; и волевая старуха, вырастившая троих сыновей без погибшего на войне мужа, построившая сама дом вместо сгоревшего от спички, запаленной моим папой в четыре года, она, умеющая все преодолеть, — ничего не могла сделать с тем, что я была — младшая дочь ее самого младшего сына. Это корежило. Я читала это на большом яростном лице и боялась ее до немоты.
Так что, стоя у чужих ворот, я всегда думала, ну что кричать-то? Подружку по имени? И снова что-то внутри отбегало, показывая со стороны меня — маленькую, с набитым портфелем, у высокой калитки, с которой к осени отваливаются стрелки краски с острейшими концами, открывая серое дерево под ней. И все соседи в огородах и на летних кухнях поднимают головы, слушая:
— Ооооляааа…
Кричать «тетя Людаааа» или «дядя Мишааа» — лучше убейте, думала я, и снова:
— Оооляаа!..
Наконец, хлопала в доме дверь, распахивалась дверь на застекленной веранде и выбегала Олька — тощенькая, как олененок, с такими же большими темными глазами. Моталась по плечу растрепанная темная коса. Улыбаясь и кивая, совала ноги в огромные тапки и шаркала, теряя их и прыгая на одной ноге по трем ступенькам крыльца. А я с покоем в душе смотрела на нее через частокол синих штакетин. Все хорошо…
Над асфальтированным двором плелась по железным прутьям виноградная зелень, гроздья свисали над нашими головами. На небольшой веранде стол под старой клеенкой в клетку был загроможден кастрюлями и банками — время закаток. Олька отбирала у меня портфель и совала его в дальний угол на стул. Трехлитровые банки стояли вверх дном и внутри в желтом и красном сиропе, просвеченном солнцем, оседали горками алыча и персики. Через открытую форточку со стороны летней кухни плыла сладость, будто и там, на заднем дворе за домом — вместо воздуха ранней осени — алычовый сироп.
— Компоту хочешь?
— Покорми ее лучше, — выглядывая из комнат, улыбалась Олькина мама, похожая на оленуху, с такими же, как у дочери, влажными, чуть раскосыми глазами, и здоровалась:
— Здравствуй, Лёшенька!
Называя так, как прозвал меня папа. И была очень красивой, но я сейчас думаю, не такой красивой, как потом выросла ее дочь.
Но есть было некогда, потому что в частных домах не перекусывали и не перехватывали, тут наливали тарелку борща, громоздили на другую горку картофельного пюре с мясом и овощным салатом из банки прошлого года, что всегда назывался «сотэ», а уж имел ли отношение к настоящему соте — да кто его знает, но очень вкусно, и от кислоты сводило скулы. Ставили высокий стакан — бокал, или фужер желтого или синего стекла. Почему-то гостям в частных домах обязательно наливали компот в эти копеечные, важные с виду «бокалы», у нас дома таких не водилось.
Мы пили теплый компот, остатки того, что не вошел в приготовленные бабушкой банки. Я сидела на табуретке, застеленной круглой сидушкой, связанной крючком из длинных тряпичных полосок (много лет спустя видела такие в модных журналах, брошенные на беленые выступы-лежанки — мексиканский стиль). Разглядывала ромбики стекол в окошках веранды. Они очень волновали меня, эти маленькие, размером с книгу, стекла. Ведь это, как в сказке, можно поставить — цветные, и они будут бросать на полы и клеенку прозрачные квадраты синей и розовой тени. Однажды я видела такие стеклышки, проходя мимо чужого домика. С тех пор волновалась, примеряя их ко всем знакомым верандам.
И шли во двор, к сарайчику, у которого торчала из круглой земляной дырки в асфальте черная перекрученная виноградная лоза. Это она заплетала все небо меж домом, сараем и забором. И она свешивала над нами, на уровне лиц взрослых, сизые гронки изабеллы, протяни руку, отщипни и в рот. «Специально не опрыскивали» — смеялась тетя Люда, сламывая кисти в эмалированную миску. А дядя Миша пытался поймать ртом виноградину с висящей гронки, но ягоды сидели так плотно, что та уворачивалась и мазала его по лицу. Мы смеялись и он смеялся тоже — высокий, с русыми, плотно вьющимися стрижеными волосами и жестким красивым лицом. Они были — не местные. Тетя Люда врач, а дядя Миша, тоже, но он — нарколог. Приехали из Осетии, и как шепотом рассказала одноклассница (мы тогда были в четвертом):